Звуки доносящиеся из за окна – Шумоизоляция пластиковых окон своими руками, как самостоятельно повысить уровень шумоизоляции пластиковых окон

Читать книгу Онтология детства — Страница 9

— 9 —

Звуки, доносящиеся из-за окна, обладают совершенно иной природой, чем те, которые рождаются где-нибудь в коридоре или за перегородкой. Разница не только в свойствах самого звука – громкий он или тихий, резкий или приглушенный, – сколько в том, что его одушевляет. Почти все звуки производятся людьми, но те, что возникают внутри огромного здания, воспринимаются как урчание в кишечнике или хруст суставов огромного организма – словом, не вызывают интереса из-за своей привычности и объяснимости. А то, что прилетает из-за окна, – почти единственное свидетельство существования всего остального мира, и каждый звук оттуда необыкновенно важен. Звуковая картина мира тоже успела сильно измениться со времен детства, хотя главные ее составляющие – все те же. Вот обычный заоконный звук: далекие звонкие удары железа о железо, по сравнению с пульсом – реже раза в два-три. У них очень интересное эхо: кажется, что звук доносится не из какой-то одной точки, а сразу со всей дуги горизонта. Самое первое, чем был этот бой, – еще во времена, когда можно было спать после общего подъема, – это шкалой времени или даже внешней точкой опоры, по отношению к которой вечерние разборки и утренний мордобой взрослых приобретали необходимую протяженность и последовательность. Позже этот размеренный звон превратился в стук мирового сердца и оставался им до тех пор, пока кто-то не сказал, что это забивают сваи на стройплощадках. Еще среди звуков можно выделить гудение далеких машин, вой маневрового паровоза на сортировочной, голоса и смех (очень часто – детский), гул самолетов в небе (в нем есть что-то доисторическое), шум, порождаемый ветром и наконец лай собак. Говорят, что когда-то существовал такой способ сноситься с сидящим с соседней камере (в камерах сидели по одному – даже не верится, что так могло быть): сидящий в первой камере начинал определенным способом стучать в стену, зашифровывая в последовательность ударов свое сообщение, а из соседней камеры ему отвечали, пользуясь тем же кодом. Это, видимо, легенда – какой смысл разрабатывать особый язык, когда можно прекрасно обо всем поговорить, встретившись на общих работах? Но важна идея – передача сути через комбинацию самого что ни на есть бессмысленного, вроде доносящихся через стену ударов. Иногда думаешь – если бы наш Создатель захотел с нами перестукиваться, что бы мы услышали? Наверное, что-то вроде далеких ударов по свае, забиваемой в мерзлый грунт, – непременно через равные интервалы, тут неуместна никакая морзянка.

— 9 —

Виктор Пелевин — Онтология детства » Страница 2 » Книги читать онлайн бесплатно без регистрации

Другое воспоминание, которым почти не пользуешься, тоже связано с покорением пространства. Кажется, это было раньше: один из боковых коридоров, зимний день (окна уже синеватые: начинает смеркаться), тишина во всем огромном здании – все на работе. Похоже, что действительно никого нет – это видно по тому, как выглядит все вокруг. Взрослые изменяют окружающее, а сейчас полутемный коридор необычайно загадочен, весь в каких-то тенях – даже немного страшно. Свет еще не включили, но скоро уже должны, и можно позволить себе редкое удовольствие – бег. Сначала разгоняешься от пожарной доски в темном тупике коридора (очень странная доска – на ней нарисованы масляной краской топор, багор и ведро), некоторое время виляешь по коридору, наслаждаясь свободой и легкостью, с которой можешь заставлять стену наклоняться, приближаться или удаляться – и все из-за крошечных команд, которые даешь своему телу. Но самое потрясающее, конечно, – это поворот направо, в короткое колено коридора, кончающееся затянутым проволочной сеткой окном. Уже метров за двадцать до угла забираешь к левой стене, а когда напротив мелькает фанерная дверца с надписью ПК-15Щ, отделяешься от стены и, вписываясь в длинную дугу, сильно наклоняешься вправо – вот эти-то несколько секунд, когда почти повисаешь правым боком над плитами пола, и дают ни с чем не сравнимую свободу. Потом легко пролетаешь остаток коридора и, вложив пальцы в проволочные ячейки, выглядываешь в окно: уже темно, и над забором, на столбах которого торчат высокие снежные папахи, горит несколько холодных синих фонарей.

Звуки, доносящиеся из-за окна, обладают совершенно иной природой, чем те, которые рождаются где-нибудь в коридоре или за перегородкой. Разница не только в свойствах самого звука – громкий он или тихий, резкий или приглушенный, – сколько в том, что его одушевляет. Почти все звуки производятся людьми, но те, что возникают внутри огромного здания, воспринимаются как урчание в кишечнике или хруст суставов огромного организма – словом, не вызывают интереса из-за своей привычности и объяснимости. А то, что прилетает из-за окна, – почти единственное свидетельство существования всего остального мира, и каждый звук оттуда необыкновенно важен. Звуковая картина мира тоже успела сильно измениться со времен детства, хотя главные ее составляющие – все те же. Вот обычный заоконный звук: далекие звонкие удары железа о железо, по сравнению с пульсом – реже раза в два-три. У них очень интересное эхо: кажется, что звук доносится не из какой-то одной точки, а сразу со всей дуги горизонта. Самое первое, чем был этот бой, – еще во времена, когда можно было спать после общего подъема, – это шкалой времени или даже внешней точкой опоры, по отношению к которой вечерние разборки и утренний мордобой взрослых приобретали необходимую протяженность и последовательность. Позже этот размеренный звон превратился в стук мирового сердца и оставался им до тех пор, пока кто-то не сказал, что это забивают сваи на стройплощадках. Еще среди звуков можно выделить гудение далеких машин, вой маневрового паровоза на сортировочной, голоса и смех (очень часто – детский), гул самолетов в небе (в нем есть что-то доисторическое), шум, порождаемый ветром и наконец лай собак. Говорят, что когда-то существовал такой способ сноситься с сидящим с соседней камере (в камерах сидели по одному – даже не верится, что так могло быть): сидящий в первой камере начинал определенным способом стучать в стену, зашифровывая в последовательность ударов свое сообщение, а из соседней камеры ему отвечали, пользуясь тем же кодом. Это, видимо, легенда – какой смысл разрабатывать особый язык, когда можно прекрасно обо всем поговорить, встретившись на общих работах? Но важна идея – передача сути через комбинацию самого что ни на есть бессмысленного, вроде доносящихся через стену ударов. Иногда думаешь – если бы наш Создатель захотел с нами перестукиваться, что бы мы услышали? Наверное, что-то вроде далеких ударов по свае, забиваемой в мерзлый грунт, – непременно через равные интервалы, тут неуместна никакая морзянка.

Чем ты взрослее, тем незамысловатее этот мир, и все же в нем есть много непонятного. Взять хотя бы два квадрата неба на стене (неба, если сидеть на нижнем лежаке, а с верхнего видны еще верхушки далеких толстых труб). Ночью в них появляются звезды, а днем – облака, вызывающие очень много вопросов. Облака сопровождают тебя с самого детства, и их столько уже рождалось в окнах, что каждый раз удивляешься, встречаясь с чем-то новым. Вот, например, сейчас в правом окне висит развернутый розоватый (уже скоро закат) веер из множества пушистых полос – словно от всей мировой авиации (кстати, интересно, как видят мир те, кто мотает свой срок в небесах), а в левом небо просто расчерчено в косую линейку. Получается, что сегодня та бесконечно далекая точка, откуда дует ветер, как раз напротив правого окна. Наверняка это что-то значит, и тебе просто неизвестен код – вот оно, перестукивание с Богом. Здесь не ошибешься. Точно так же не ошибешься насчет смысла происходящего, когда на глухой ноябрьской туче появляется размытое пятно, бледный неправильный треугольник (ты уже видел его летним утром на крипичах возле твоего лица), и из его центра сквозь быстро летящие полосы тумана светит солнце. Или – летом – красный, в полнеба холм над горизонтом (только с верхних нар). Раньше существовало много вещей и событий, готовых по первому твоему взгляду раскрыть свою подлинную природу – собственно, почти все. Когда по рукам пошла фотография тюрьмы, сделанная снаружи (предположительно с каланчи над зоной кондитерской фабрики), было не очень понятно, чем так потрясены старые зэки, – неужели в их жизни нет ничего более удивительного? Вечный кусок плохого торта, знакомая вонь из параши и наивная гордость за возможности человеческого разума. А можно перестукиваться с Богом. Ведь отвечать ему – значит просто чувствовать и понимать все это. Вот так и думаешь в детстве, когда мир еще строится из простых аналогий. Только потом понимаешь, что переговариваться с Богом нельзя, потому что ты сам и есть его голос, постепенно становящийся все глуше и тише. С тобой, если вдуматься, происходит примерно то же, что с чьим-нибудь криком, долетающим до тебя со двора, где играют в футбол.

Что-то творилось с миром, где ты рос, – каждый день он чуть-чуть менялся, каждый день все вокруг прибретало новый оттенок смысла. Начиналось все с самого солнечного и счастливого места на земле, где живут немного смешные в своей привязанности к кирзовым сапогам и черным ватникам люди – смешные и тем более родные, начиналось с радостных зеленых коридоров, с веселой игры солнца на облупившейся проволочной сетке, с отчаянного щебета ласточек, устроивших себе гнездо под крышей жестяного цеха, с праздничного рева ползущих на парад танков – хоть их и не видно за забором, умеешь по звуку определять, когда идет танк, а когда самоходка, с дружного хохота взрослых, встречающего некоторые из твоих вопросов, с улыбки натыкающегося на тебя в коридоре охранника, с виляния хвоста подбегающей к тебе огромной овчарки. Потом самое лучшее понемногу блекнет: начинаешь замечать трещины на стенах, тяжелую вонь из пищеблока, неприятную именно своей ежедневностью, начинаешь догадываться, что и за родимым забором со свежезашпаклеванными выщербинами существует какая-то жизнь, – словом, с каждым новым днем все меньше вопросов по поводу твоей настоящей судьбы остается без ответа. А чем меньше остается скрытого от тебя, тем меньше взрослые склонны прощать тебе за твою чистоту и наивность, получается, что просто видеть этот мир уже означает замараться и соучаствовать во всех его мерзостях – а по вечерам в тупиках коридоров и темных углах камер бывает много страшного. И вот из зыбкого тумана забывающегося детства выплывает – как при наведении фокуса – понимание того, что ты родился и вырос в тюрьме, в самом грязном и вонючем углу мира. И когда ты окончательно понимаешь это, на тебя начинают в полной мере распространяться законы твоей тюрьмы. Но и что из этого? Дело в том, что мир придуман не людьми – как бы они ни мудрили, они не в состоянии сделать жизнь последнего зэка хоть сколько-нибудь отличной от жизни самого начальника хозяйственной части. И какая разница, что является поводом, если вырабатываемое душами счастье одинаково? Есть норма счастья, положенного человеку в жизни, и что бы ни происходило, этого счастья не отнять. Говорить о том, что хорошо и что плохо, можно, если по меньшей мере знаешь, кем и для чего сконструирован человек.

Предметы не меняются, но что-то исчезает, пока ты растешь. На самом деле это «что-то» теряешь ты, необратимо проходишь каждый день мимо самого главного, летишь куда-то вниз – и нельзя остановиться, перестать медленно падать в никуда – можно только подбирать слова, описывая происходящее с тобой. Возможость смотреть в окна – не самое главное в жизни, но все же расстраиваешься, когда тебя перестают выпускать в коридор – уже почти взрослый и к празднику получишь кирзовые сапоги и ватник. Из множества когда-то доступных панорам для постоянного пользования остается всего одна (из обоих окон под чуть разными углами видно то же самое), любоваться которой можно только, прислонив короткую лавку к стене и встав на ее край: двор, окруженный невысоким бетонным забором, два ржавых автобуса – скорее уже останки, похожие на мертвых ос, – пустые внутри желтые оболочки, длинное здание соседней тюрьмы под полукруглой коричневой крышей, дальше уже совсем далекие тюрьмы и небо, занимающее всю остальную часть четырехугольного проема. То, что видишь каждый день много лет, постепенно превращается в памятник тебе самому – каким ты был когда-то, – потому что несет на себе отпечаток чувств уже почти исчезнувшего человека, появляющегося в тебе на несколько мгновений, когда ты видишь то же самое, что видел когда-то он. Видеть – на самом деле значит накладывать свою душу на стандартный отпечаток на сетчатке стандартного человеческого глаза. Раньше в этом дворе играли в футбол, падали, вставали, били по мячу, а сейчас остались только ржавые автобусы. На самом деле с тех пор, как ты начал ходить на общие работы, ты слишком устаешь, чтобы внутри ожило хоть что-то, способное сыграть в футбол на твоей сетчатке. Но какая бы всенародная смена белья ни ждала впереди, уже никому не отнять у прошлого того, что видел кто-то (бывший ты, если это хоть что-нибудь значит), стоя на качающейся лавке и глядя в окно: несколько человек перекидывают друг другу мяч, смеются – их голоса и удары ног о кожу доносятся с небольшим опозданием, один неожиданно вырывается вперед – на нем зеленая майка, – гонит мяч к воротам из двух старых протекторов, бьет, попадает, исчезает из виду – и долетают крики игроков. Удивительно. В этой же камере жил когда-то маленький зэк, видевший все это, а сейчас его уже нет. Видно, побеги иногда удаются, но только в полной тайне, и куда скрывается убежавший, не знает никто, даже он сам.

Читать книгу Детский мир (сборник) Виктора Пелевина : онлайн чтение

Звуки, доносящиеся из-за окна, обладают совершенно иной природой, чем те, которые рождаются где-нибудь в коридоре или за перегородкой. Разница не столько в свойствах самого звука – громкий он или тихий, резкий или приглушенный, – сколько в том, что его одушевляет. Почти все звуки производятся людьми, но те, что возникают внутри огромного здания, воспринимаются как урчание в кишечнике или хруст суставов огромного организма – словом, не вызывают интереса из-за своей привычности и объяснимости. А то, что прилетает из-за окна, – почти единственное свидетельство существования всего остального мира, и кажется, звук оттуда необыкновенно важен. Звуковая картина мира тоже успела сильно измениться со времен детства, хотя ее главные составляющие – все те же. Вот обычный заоконный звук; далекие звонкие удары железа о железо, по сравнению с пульсом – реже раза в два-три. У них очень интересное эхо: кажется, что звук доносится не из какой-то одной точки, а сразу со всей дуги горизонта. Самое первое, чем был этот бой, – еще в те времена, когда можно было спать после общего подъема, – это шкалой времени или даже внешней точкой опоры, по отношению к которой вечерние разборки и утренний мордобой взрослых приобретали необходимую протяженность и последовательность. Позже этот размеренный звон превратился в стук мирового сердца и оставался им до тех пор, пока кто-то не сказал, что это забивают сваи на стройплощадках. Еще среди звуков можно выделить гудение далеких машин, вой маневрового тепловоза на сортировочной, голоса и смех (очень часто – детский), гул самолетов в небе (в нем есть что-то доисторическое), шум, порождаемый ветром, и, наконец, лай собак. Говорят, что когда-то существовал такой способ сноситься с сидящим в соседней камере (в камерах сидели по одному – даже не верится, что так могло быть): сидящий в первой камере начинал определенным образом стучать в стену, зашифровывая в последовательности ударов свое сообщение, а из соседней камеры ему отвечали, пользуясь тем же кодом. Это, видимо, легенда – какой смысл разрабатывать особый язык, когда можно прекрасно обо всем поговорить, встретившись на общих работах? Но важна идея – передача сути через комбинацию самого что ни на есть простого, вроде доносящихся через стену ударов. Иногда думаешь – если бы наш Создатель захотел с нами перестукиваться, что бы мы услышали? Наверное, что-то вроде далеких ударов по свае, забиваемой в мерзлый грунт, – непременно через равные интервалы, тут неуместна никакая морзянка.

Чем ты взрослее, тем незамысловатее этот мир, и все же в нем есть много непонятного. Взять хотя бы два квадрата неба на стене (неба, если сидеть на нижнем лежаке, а с верхнего видны еще верхушки далеких толстых труб). Ночью в них появляются звезды, а днем – облака, вызывающие очень много вопросов. Облака сопровождают тебя с самого детства, и их столько уже рождалось в окнах, что каждый раз удивляешься, встречаясь с чем-то новым. Вот, например, сейчас в правом окне висит развернутый розоватый (уже скоро закат) веер из множества пушистых полос – словно от всей мировой авиации (кстати, интересно, как видят мир те, кто мотает свой срок в небесах), а в левом небо просто расчерчено в косую линейку. Получается, что сегодня та бесконечно далекая точка, откуда дует ветер, как раз напротив правого окна. Наверняка это что-то значит, и тебе просто неизвестен код – вот оно, перестукивание с Богом. Здесь не ошибешься. Точно так же не ошибешься насчет смысла происходящего, когда на глухой ноябрьской туче появляется размытое пятно, бледный неправильный треугольник (ты уже видел его летним утром на кирпичах возле своего лица), и из его центра сквозь быстро летящие полосы тумана светит солнце. Или – летом – красный, вполнеба холм над горизонтом (только с верхних нар). Раньше существовало много вещей и событий, готовых по первому твоему взгляду раскрыть свою подлинную природу – собственно, почти все вокруг. Когда по рукам пошла фотография тюрьмы, сделанная снаружи (предположительно с каланчи над зоной кондитерской фабрики), было не очень понятно, чем так потрясены старые зэки – неужели в их жизни нет более удивительного? Вечерний кусок плохого торта, знакомая вонь из параши и наивная гордость за возможности человеческого разума. А можно перестукиваться с Богом. Ведь отвечать ему – значит просто чувствовать и понимать все это. Вот так и думаешь в детстве, когда мир еще строится из простых аналогий. Только потом понимаешь, что переговариваться с Богом нельзя, потому что ты сам и есть его голос, постепенно становящийся все глуше и тише. С тобой, если вдуматься, происходит примерно то же, что и с чьим-нибудь криком, долетающим до тебя со двора, где играют в футбол.

Что-то творилось с миром, где ты рос, – каждый день он чуть-чуть менялся, каждый день все вокруг приобретало новый оттенок смысла. Начиналось все с самого солнечного и счастливого места на земле, где живут немного смешные в своей привязанности к кирзовым сапогам и черным ватникам люди – смешные и тем более родные; начиналось с радостных зеленых коридоров, с веселой игры солнца на облупившейся проволочной сетке, с отчаянного щебета ласточек, устроивших себе гнездо под крышей жестяного цеха, с праздничного рева ползущих на парад танков – хоть их и не видно за забором, умеешь по звуку определять, когда идет танк, а когда самоходка; с дружного хохота взрослых, встречающего некоторые из твоих вопросов; с улыбки натыкающегося на тебя в коридоре охранника; с виляния хвоста подбегающей к тебе огромной овчарки. Потом самое лучшее место понемногу блекнет: начинаешь замечать трещины на стенах, тяжелую вонь из пищеблока, неприятную именно своей ежедневностью; начинаешь догадываться, что и за родильным забором со свежезашпаклеванными выщербинами существует какая-то жизнь, – словом, с каждым новым днем все меньше вопросов по поводу твоей настоящей судьбы остается без ответа. А чем меньше остается скрытого от тебя, тем меньше взрослые склонны прощать тебе за твою чистоту и наивность; получается, что просто видеть этот мир уже означает замараться и соучаствовать во всех его мерзостях – а по вечерам в тупиках коридоров и темных углах камер бывает много страшного. И вот из зыбкого тумана забывающегося детства выплывает – как при наведении фокуса – понимание того, что ты родился и вырос в тюрьме, в самом грязном и вонючем углу мира. И когда ты окончательно понимаешь это, на тебя начинают в полной мере распространяться законы твоей тюрьмы. Но и что из этого? Дело в том, что мир придуман не людьми – как бы они ни мудрили, они не в состоянии сделать жизнь последнего зэка хоть сколько-нибудь отличной от жизни самого начальника хозяйственной части. И какая разница, что является поводом, если вырабатываемое душами счастье одинаково? Есть норма счастья, положенного человеку в жизни, и что бы с ним ни происходило, этого счастья не отнять. Говорить о том, что хорошо и что плохо, можно, если по меньшей мере знаешь, кем и для чего сконструирован человек.

Предметы не меняются, но что-то исчезает, пока ты растешь. На самом деле это «что-то» теряешь ты, необратимо проходишь каждый день мимо самого главного, летишь куда-то вниз – и нельзя остановиться, перестать медленно падать в никуда – можно только подбирать слова, описывая происходящее с тобой. Возможность смотреть в окна – не самое главное в жизни, но все же расстраиваешься, когда тебя перестают выпускать в коридор – уже почти взрослый и к празднику получишь кирзовые сапоги и ватник. Из множества когда-то доступных панорам для постоянного пользования остается всего одна (из обоих окон под чуть разными углами видно то же самое), любоваться которой можно, только прислонив короткую лавку к стене и встав на ее край; двор, окруженный невысоким бетонным забором, два ржавых автобуса – скорее уже останки, похожие на мертвых ос, пустые внутри желтые оболочки; длинное здание соседней тюрьмы под полукруглой коричневой крышей; дальше уже совсем далекие тюрьмы и небо, занимающее всю остальную часть четырехугольного проема. То, что видишь каждый день много лет, постепенно превращается в памятник тебе самому – каким ты был когда-то, – потому что несет на себе отпечаток чувств уже почти исчезнувшего человека, появляющегося в тебе на несколько мгновений, когда ты видишь то же самое, что видел когда-то он. Видеть – на самом деле значит накладывать свою душу на стандартный отпечаток на сетчатке стандартного человеческого глаза. Раньше в этом дворе играли в футбол, падали, вставали, били по мячу, а сейчас остались только ржавые автобусы. На самом деле с тех пор, как ты начал ходить на общие работы, ты слишком устаешь, чтобы внутри ожило хоть что-то, способное сыграть в футбол на твоей сетчатке. Но какая бы всенародная смена белья ни ждала впереди, уже никому не отнять у прошлого того, что видел кто-то (бывший ты, если это хоть что-нибудь значит), стоя на качающейся лавке и глядя в окно: несколько человек перекидывают друг другу мяч, смеются – их голоса и удары ног о кожу доносятся с небольшим опозданием; один неожиданно вырывается вперед – на нем зеленая майка, – гонит мяч к воротам из двух старых протекторов, бьет, попадает, исчезает из виду – и долетают крики игроков. Удивительно. В этой же камере жил когда-то маленький зэк, видевший все это, а сейчас его уже нет. Видно, побеги иногда удаются, но только в полной тайне, и куда скрывается убежавший, не знает никто, даже он сам.

Андрей Битов
Но-га

 
Калитку тяжестью откроют облака,
И Бог войдет с болтушкой молока.
 

С. Красовицкий

– Ну, Заяц, ты идешь с нами или не идешь?..

Второклассник Зайцев колебался.

Сегодня папин день рождения, и мама сказала: «Как придешь из школы, сразу садись за уроки, потом приберись и все сделай очень хорошо до того, как папа вернется с работы. Это будет лучший подарок».

День рождения отца – это Зайцев понимал. Но перед ним, серьезные, сомкнутые, стояли ребята, молча ждали и словно испытывали его. …Уже три месяца – как вернулся из эвакуации и пошел в школу – Зайцев выходил со всеми после уроков, и все разделялись на группы и расходились группами, а эти двое всегда шли в сторону, в которую не ходил никто, а Зайцев оставался один и шел один. Портфель становился тяжелым и чужим, и Зайцеву было тоскливо.

Он всегда ждал дружбы, и она не удавалась, как-то он не был нужен, а в его возрасте это уже стало важнее всего. Надо было что-то предпринять, и Зайцев выбрал этих двух. Он старался им услужить, заискивал, отдавал им свой завтрак и папиросы. Они пожимали плечами и равнодушно забирали дары. Зайцев терпел.

И вот сегодня они долго шептались вдвоем в раздевалке, а он стоял в сторонке и с безразличным видом стукал себя портфелем по коленкам. Сердце колотилось. Зайцев не помнил и не думал в тот момент ни о чем – только ждал.

В подвале раздевалки пахло сыростью и стояла большая лужа. Раздевалка была недавно бомбоубежищем. Кто-то, проходя, выбил у Зайцева портфель, и портфель упал в лужу. Пока Зайцев понял, что произошло, обидчика уже не было. Зайцев оттирал портфель, глотая обиду, мысленно убивал противника с одного удара в висок, когда услышал:

– Ну что ж, мы тебя берем, Заяц.

Обида исчезла, и что-то запрыгало внутри от радости. И тут же, тенью – воспоминание о доме и об этом дне рождения. Он вспомнил и остановился у подъезда школы. А те двое прошли вперед и тоже остановились, выжидая…

– Ну, Заяц, ты идешь с нами или не идешь?

И они, серьезные, сомкнутые, повернулись и пошли. И он снова был оттеснен, как в игре, как в столовой, как в раздевалке, как… он всегда был так несчастлив от этого! Какими ловкими и смелыми казались ему все, кроме него… Как он завидовал и как ненавидел себя. Сегодня была первая надежда на то, что с этим могло быть покончено. Завтра уже ничего не может быть. И надо же, чтобы все так совпало! Что стоило отцу родиться завтра?.. А они шли, удалялись, и Зайцева уже не существовало для них… И он нагнал их.

…Теперь они шли вместе, но он шел последним. Снег забивался в ботинки и там таял, а его папины кальсоны опять развязались, и их отяжелевшие тесемки попадали под ботинки. Зайцев спотыкался, но остановиться и перевязать не мог, потому что не хотел и даже боялся отстать. От радости и возбуждения ему все еще спирало горло. Они шли между неровными снежными кучами, из которых выглядывали битый кирпич, штукатурка и щепы. Первый обернулся и сказал:

– Тут был дом, и в нем жил вампир. Не знаешь?

– Неет, – протянул Зайцев и стал вглядываться в кирпич, но там ничего не было, кирпич был красный и серый.

– Он пил кровь, – сказал первый.

Зайцев наступил на тесемку кальсон, и она оборвалась. Они пролезли под колючей проволокой. За ней был сад. Тут не было мусора, был ровный снег, и редкие, отдельные, стояли старые деревья. А Зайцев никогда и не слышал, что в нескольких шагах от школы и ее двора, за кучами, был сад, чистый белоснежный сад, с черными деревьями. И прошли-то они совсем немного, но уже не было видно куч и проволоки тоже видно не было. Вокруг, редкие, стояли деревья, все было белым, и снег, и небо, небо было в двух шагах, вокруг. Нигде не было краев и границ, и было очень тихо. Они тихо проваливались в снег, трое, гуськом. И тихо отлетал ото рта пар, такой же белый, как небо. Было тепло и сыро.

Тогда перед ними появился круглый пруд с круглым островом посредине. На острове, вкруг, подступая к самой воде, стояли те же деревья. Кольцо черной воды было разорвано белыми льдинами. Тут же оказался шест, и сначала первые двое, а затем Зайцев, как во сне, – они стояли на льдине, один с шестом – отталкивались и плыли к острову. Льдина немного ушла под ними в воду, и ботинки стали мокрые совсем. Зайцеву показалось, что плыли они долго – на самом деле они оттолкнулись один раз и уже стояли на берегу. И остров был островок, а за деревьями, в центре островка, был холм. Они обошли кругом, холм был холмик, а один забрался наверх, и они обнаружили в холме проем, занесенный снегом. Они разгребали снег руками, спеша и задыхаясь, руки их горели, а покраснели так, что, когда они перестали копать, Зайцеву померещилось, что руки в крови, он вспомнил про вампира, но с них стекала просто талая вода. Под снегом показалась дверь, но она была закрыта на засов, а на засове висел большой замок, и все это очень проржавело. Руки стали красно-рыжими, но замок не открылся. Они замаскировали проем снегом и сговорились прийти сюда завтра с инструментом.

За прудом открылось заснеженное голое и ровное пространство, а за ним, слева, какое-то большое ступенчатое строение, тоже занесенное.

– Стадион, – сказал один.

– Трибуны, – сказал другой.

Все это были очень неизвестные Зайцеву вещи, он смотрел во все глаза. Они обошли трибуны – трибуны оказались высотой с двухэтажный дом. Вся задняя стена была расковырена, и доски во многих местах оторваны. Тут снова были словно бы развалины и кучи. Непонятные сетчатые высокие загородки были рядом. Они стояли ржавые и рваные, с большими неровными дырками, на которых сетка обвисала вниз, как тряпка.

Там, где сетка была целой, в одной из ячеек застряла дохлая ворона.

– Клетки, – сказал Зайцев.

– Дурак, это корт, – сказали они. Они пролезли в пролом и очутились под трибунами. Тут было темно и пахло плесенью.

– Тихо! – громким шепотом сказал первый.

Несколько шагов они прошли согнувшись, почти ползком, хотя тут и было очень просторно. Сердце колотилось, Зайцев крался следом, ловко и бесшумно, зорко вглядываясь в темноту, и вдруг уперся в чей-то живот. Поднял глаза – оба стояли выпрямившись и смотрели на него.

– Есть папиросы? – громко спросил первый.

Зайцев тоже выпрямился и полез в карман. Они курили, пряча в кулак огоньки. В щелях между ступенями был виден снег, и лепешки его лежали на земле под ступенями трибун.

Тут же была масса всякого хлама: куча каких-то опилок, обрывки фанеры и толя. На столбе прямо перед носом было выцарапано: «Нинка, приходи в восемь». Зайцев вспомнил подвал в его доме, как его послали туда за дровами и как он наткнулся… А потом пятился: «Извиняюсь, – говорил он тогда, – извиняюсь…» Воспоминание было страшным и сладковатым.

– Идите сюда, идите! – услыхал он.

Сердце ухнуло вниз, и Зайцев побежал на крик. Там стоял первый, и перед ним, сваленные большой кучей, лежали противогазы. Некоторое время они стояли молча, окаменев.

– Сколько рогаток! – восхищенно сказал один, и тогда они набросились на кучу. Они распаковывали сумки и пытались натянуть маски на голову. Резина была серая, с большими пятнами плесени. Маски не расклеивались и рвались при попытке надеть.

– Да уж, рогатки… – сказал один. – Гнилье.

Но вот, в глубине кучи, стали попадаться и более приличные маски. Правда, где-нибудь они лопались, но на голове держались. Когда это удалось первому – это было удивительно и странно на него смотреть: такой маленький серый слон в темном сарае.

– Хобот, хобот! – закричали они.

Тогда тот, в противогазе, стал неуклюже прыгать, растопырив руки. На это уже было невозможно смотреть – так смешно. Но ему надоело прыгать: тяжелая банка болталась на кишке и била по ногам. Он внезапно сел, словно упал, и стал отковыривать банку. Тогда и они нашли подходящие маски и тоже надели. Теперь первый тыкал в их сторону пальцем и сидя раскачивался взад и вперед. Нелепое болботанье было слышно из-под маски. Он смеялся. И все они, открутив банки, прыгали, и хоботы их раскачивались. И тут первый, сорвав маску, весь красный, закричал:

– Слоны! Мы – слоны!

И стал раскручивать кишку над головой. От этого шуршал воздух.

И все сорвали маски – и тогда все кончилось: противогазы были пережиты. Пережиты, как дверь на острове. Но тут первый…

– Мы будем кататься! – воскликнул он.

– Как? – сказали они.

– По столбам!

Они прошли под трибунами и вскоре обнаружили лестницу. Вскарабкавшись по ней, они очутились на полке из двух досок. Отсюда, под углом, уходили вниз гладкие круглые столбы. Первый, ловко перекинув ногу, очутился верхом на столбе. Так он сидел, крепко обняв руками и ногами столб. Потом слегка разжал и быстро и плавно соскользнул до самого низа. За ним – второй. Зайцев остался последним. Посмотрел вниз – что-то замерло внутри.

– Давай! Давай! – кричали внизу ребята. А первый уже карабкался по лестнице, и вот он рядом.

– Трусишь?

Ничего не оставалось. Зайцев перелез и судорожно сжал столб. Попытался устроиться поудобнее – и вдруг поехал вниз. Быстрее, быстрее. И вот он внизу – ему стало весело.

Это оказалось так просто! Что-то припрыгивало внутри. Съехали остальные, и он первый снова полез наверх. Теперь-то он съедет! Лучше всех. Он смело перекинул ногу и сел на бревно. И тут же понял, что сидит он плохо. Его кренит все сильнее, и он судорожно сжимает бревно, но все съезжает, съезжает на сторону. И тут – один миг – и он висит на руках, ноги болтаются – и он летит. Он подвернул ногу, когда падал, – это было очень больно. Но заплакал он от досады, что свалился, – не от боли. Сверху, придерживаясь за столб, смотрели ребята. Он сидел, обхватив ногу, раскачивался – баюкал ногу. На ребят он старался не смотреть – стыдился. Они съехали вниз.

– Что с тобой? – сказал первый.

Он хотел вскочить, сказать: ничего, ничего страшного.

Вскочил – чуть не закричал от боли.

– Ббольно, – только и сумел сказать он.

– Ну вот, – сказал второй.

– Я же говорил, – сказал первый, – не надо было брать его с собой.

– Тюфяк, – сказал второй.

Это было невозможно слышать, да и боль вдруг стала таять.

– Это пустяки, – сказал Зайцев. Ему было стыдно, и он не смотрел на товарищей. Слезы всегда его подводили. От боли ведь он никогда не плакал. Только от обиды. Будто не он сам, а кто-то в нем плакал.

Не глядя на товарищей, он повернулся и направился к лестнице.

– Опять упадет, – сказал первый.

– Нее, – сказал Зайцев, – теперь не упаду. Упасть – ведь это пустяки.

Теперь все шло благополучно. Он съезжал и съезжал, и легкое замирание внутри, перед ним скользило гладкое, полированное бревно, и удалялись стоявшие наверху ребята. Он забирался и забирался по лестнице, и это было гораздо дольше, чем миг полета. Так они катались, и сначала он чувствовал себя как во сне, потом – словно бы сон стал явью, потом летчиком, потом акробатом, и наконец это стало просто скучным занятием: ничего сложного, увлекательного или опасного в этом уже не было, а карабкаться каждый раз по лестнице – надоело. К тому же на лестнице он уже стал чувствовать боль в ноге: сначала слабую, потом сильнее. Мысль о том, что, наверно, уже поздно, шевельнулась в нем, и чем больше приедалось катание и сильнее болела нога, тем настойчивей стучалась мысль о доме, что родители волнуются и папин день рождения, он не сделал уроки и перемазал пальто – чувство вины. И ощущение неизбежности расплаты за всю эту свободу – все росло. Но он не мог первый сказать, что пора возвращаться, и потому, что боялся новых насмешек, и потому, что ненавидел себя за все это, как за слабость, – боялся проявить ее. И потом, так здорово было все, что произошло сегодня, ему хотелось удержать это – но это уходило и таяло. И все мучительней стучалась мысль о доме, жалко маму, и папа, который сердится, и будет кричать, и, может, стукнет, а потом заплачет от этого. И нога болела довольно сильно. Но ребята словно бы не замечали, и он, уже отчаявшись, все лез и лез по лестнице и съезжал вниз и вниз, уже молча. Но и ребята уже не были возбуждены и тоже молчали. И вдруг первый сказал, словно бы через силу:

– Ну, хватит.

Все сразу оживились и заговорили, и снова все стало необычным и радостным… Когда они выбрались из-под трибун, то увидели, что сильно стемнело. Белое стало серым и сгущалось на глазах. Все стало ощутимо: и позднее время, голод и усталость, и промокшие ноги стыли.

Теперь Зайцев увидел, что и товарищи его обеспокоены тем же, чем он. Это его подбодрило. Они пошли, но не тем путем, что шли из школы, а в обход трибун, к белевшему вдали зданию: там, как говорил первый, была улица, а по ней уже легко добраться докуда угодно.

– А как же мне дойти до Аптекарского? – спросил Зайцев.

– Дурак, мы и выйдем на Аптекарский, – сказал первый.

– Это нам переть, а тебе прямо домой, – с досадой сказал второй.

– Не знать, где собственная улица! – сказал первый. – Это же надо!

Они шли впереди, а Зайцев хромал сзади. Если сначала идти было еще ничего – боль была только ноющей, тающей, – то теперь это было уже очень тяжело. Он старался не наступать на больную ногу, но это никак не удавалось. Его даже удивляло, что никак не шагнуть только одной, здоровой, ногой. Одной – и снова ею. Вот ведь как странно: одна нога вперед и другая вперед – это уже два шага… А если один шаг и один шаг?.. Все как-то путалось. Он никак не мог понять, почему ему не удается идти одной ногой. Вдруг получилось. Но это было тоже не то. Он подтаскивал больную, а шаг делал здоровой. Это было не то, но так было легче. Так он шел некоторое время, пока не стало так же больно, пока он снова не задумался, как же идти одной ногой. Он вдруг запутался, как же ему идти, бессмысленно передернул ногами, словно желая попасть с кем-то в ногу, – и сделал полный шаг больной ногой. Когда он очнулся, то стоял около белого дома, который видел вдали еще у трибун. Было совсем темно, и ребят рядом не было. Ничего вроде не болело. Он стоял на одной ноге. Надо было шагнуть, ведь больно не было, но он боялся делать шаг. Он просто не представлял, что сможет его сделать. Вроде бы не знал, как это сделать. Он попытался было перенести тяжесть на больную ногу – вся боль вернулась. Словно бы стало светлее – так это было больно. Как же, как же… – подумал он и вдруг понял, что он один. А где же они? Они ведь не могли?..

«Эй! Эй!» – закричал он и сам удивился, как жалобно это у него получилось: «Ребята! Послушайте!» – закричал он как можно бодрее, даже весело.

Тут из темноты выплыли две фигуры. Сначала первый, потом второй… У первого было надутое, злое лицо.

– Ну что? Хнычешь? – сказал он.

– Ребята, – сказал Зайцев, и ему показалось, что сказал он удивительно просто и браво, – нога-то что-то того…

– Распустил нюни – смотри, прыгают, – сказал первый. – Заплачь мне еще, гогочка…

У второго было жалобное лицо.

– Поздно уже… – вдруг заныл он. – Все из-за тебя…

– Возись тут с тобой, – сказал первый. – Давно были бы дома. – И шепнул что-то на ухо второму.

– Ну, ты так и будешь тут стоять? Мы тебя ждать не намерены.

– Я пойду, пойду. Сейчас пойду, – сказал Зайцев. – Вы только не уходите…

Ну же, нога… Ну шагни. Ну пожалуйста, подумал он. И вдруг шагнул. У него потемнело, но это быстро прошло. И он сделал еще шаг.

– Давай, давай, – оборачивался первый.

Нога, ну что тебе стоит? Осталось ведь совсем немного. Не подводи меня. Ребят постыдись… Ну же! Так он шагал, все время одной ногой, больную подтаскивал за собой. Ребята то уходили вперед и исчезали, то он видел их прямо перед собой, ждущих, переминающихся. Когда он подходил вплотную, первый говорил ему что-нибудь:

– Ну, помедленнее не можешь, а?

А второй стучал зубами и ныл:

– Заммерз… Попадеет…

И они снова уходили вперед. Когда он опять увидел их перед собой – это была арка. Две большие каменные тумбы стояли с двух сторон, и было светло. Странный фонарь висел под аркой и раскачивался чуть-чуть. Впереди была пустынная улица, и фонари на ней горели через один.

– Ну вот, – сказал первый.

– Ты уже дома, а нам еще идти далекооо, – сказал второй, и жалобное его «оо» показалось бесконечным. Зайцев понял, что остается один.

– А как же мне пройти на мою улицу? – сказал он, стараясь как можно спокойней.

– А это и есть твоя улица, – сказал первый.

– Моя?..

– Тьфу, черт!.. Твоя – а то чья же? Аптекарский ведь.

– Да… – сказал Зайцев. – А мой дом?

– Туда, – махнул рукой первый. – Ты тут доберешься… – Это он уже сказал глухо и неясно и еще что-то добавил, совсем уж неразборчиво.

Их не стало. Они перебежали улицу – и вот их нет. Зайцев обернулся и удивился: белый дом был в двух шагах. Посмотрел на улицу: это Аптекарский проспект? – его он не узнавал. Название показалось ему странным. Почему – Аптекарский? Аптек на нем не было. Может, потому, что на Аптекарском острове? Но остров уж почему – Аптекарский!..

Правда, лекарством тут действительно пахло. Откуда?.. На той стороне темнели дома, окна их не горели. Выше фонарей дома уже сливались с ночью. По его стороне была высокая с капустами решетка, она уходила вдаль и не кончалась, сколько он видел.

Он почувствовал даже облегчение, когда ребята ушли. Теперь он ни от кого не зависит. Он знает дорогу домой, и тут уже недалеко. Он прекрасно доберется сам. Еще и не так поздно. Скажет, что задержали в школе. Сердиться долго они не будут, потому что гости. А он, конечно, не покажет виду. Никто и не заметит, что у него с ногой. Его пошлют спать, и он пойдет сразу же. И ляжет. Он будет лежать в своей постели. Ему будет легко и мягко. Будет смотреть на узор обоев. И тогда он уснет. А во сне, как всегда, все пройдет. А завтра он придет домой сразу после школы – никто и не вспомнит…

Вдруг он понял, что по-прежнему стоит на месте. «Что же это я?.. – сказал он себе. – Размечтался. Так я никогда не доберусь. Давно был бы дома. Что ж это я!»

И опять он поймал себя на том, что стоит на месте. Давно уже ругает себя – и стоит.

Ну, пошли… Ну давай, нога. Сделаем это вместе. Я пойду – и ты пойди. Очень тебя прошу…

Первый шаг почти лишил его сознания, но потом, как уже было около белого здания, все прояснилось и почти можно было идти. Во всяком случае, держась за решетку, он делал шаг за шагом.

Молодец, нога. Ты у меня очень хорошая нога. Ты изумительно прекрасная, любимая нога. Ты идешь вместе со мной. Не отстаешь, хотя тебе очень больно. Спасибо, нога.

Боль нарастала, но он уже понял, что останавливаться нельзя. И действительно, боль перестала вроде расти. Такая и оставалась.

Милая, славная, превосходная нога. Зачем ты так болишь? Ты нарочно? Ведь и тебе больно, не только мне? Неужели ты не понимаешь, что сегодня день папиного рождения, и мы обязательно должны быть дома… Мы и так опаздываем. Неужели ты хочешь огорчить папу в день рождения? Не верю, ты прикидываешься злой… Неужели ты не хочешь поздравить его? Он к тебе всегда так хорошо относился. Нельзя быть такой неблагодарной. И я тоже всегда был с тобой – никогда тебя не бросал. А ты? Как ты отвечаешь на все это?! Как ты ведешь себя сегодня? Я тебя не узнаю. Моя ли ты нога? Ты чья-то чужая, не моя нога. У меня никогда не было такой паршивой ноги. Ты дрянная, вонючая нога, и куда ты только дела мою хорошую ногу! Ты завидовала ей, и отравила ее, и потом сожгла в печке, потому что боялась меня. Но я тебя нашел… Вот как двину сейчас тобой о решетку – и дух из тебя вон!

 
Кривоногая нога
захотела пирога,
пирога с рисами,
с тухлыми крысами!
 

Тухлая крыса – вот ты кто, а не нога ты мне вовсе. Вот погоди, только дотащу тебя домой… Знаешь, что с тобой будет?! Лучше тебе исправиться. Это ведь тебе нужно, не мне. Ты меня сама потом благодарить будешь. Будь хорошей, моя милая, любимая нога… Ну не боли, ну пожалуйста, не боли!

Ну хочешь, я встану на колени. Ну не боли… Я подарю тебе три дворца – серебряный, золотой и бриллиантовый… Я тебе их все отдам. Там тебя будут кормить лучшими блюдами и винами! Неужели тебе мало всего этого?.. Славная нога, ты самая умная и сильная нога на свете, тебя все боятся, неужели ты не можешь пожалеть меня, маленького, жалкого раба?

Я был груб с тобой, я очень виноват перед тобой. Ну извини меня, пожалуйста, моя величайшая и высочайшая нога! Я больше никогда не буду. Ты – огромная нога: ты больше этого дома. Ты так болишь, такая большая. Неужели тебе так трудно немного потерпеть? Посмотри, как много ты уже прошла! Теперь уже совсем не осталось ничего, а ты так плохо себя ведешь.

Пойми, я ведь не для себя прошу. Если бы не папин день рождения, разве бы я стал так к тебе приставать? Я ведь тебя никогда ни о чем не просил. А я тебя кормил, поил, обувал. Неужели ты так неблагодарна, любимая моя нога, и не сделаешь мне этого маленького одолжения? Которое ведь даже не для меня, а для моих старых бедных родителей, для которых я последняя опора… Они погибнут без меня, слабые и одинокие. Неужели тебе не жалко и ты позволишь им погибнуть? Ведь у тебя же доброе сердце, ты только делаешь вид, что ты злая, а на самом деле ты очень добрая, моя нога.

Это только тот, кто тебя не знает, подумает, что ты злая и бессердечная. Я же тебя хорошо знаю… Ты же согласна? Просто самолюбие мешает тебе сознаться… Не боли, родная ноженька. Ради бога и Христа ради… Извини меня, я ведь не хотел тебя тогда обидеть. Ну иди, иди. Вот видишь, я узнаю уже нашу улицу. Вон, видишь, наш дом… Тут совсем близко. Просто я никогда в ту сторону не ходил и поэтому не узнал тогда улицу. А сейчас я ее узнаю́. Ты ведь узнаёшь ее, нога? Нам совсем остались пустяки. Так что ты дойдешь, тебе ведь ничего не стоит сделать мне это одолжение… Я бы не стал тебя просить, но тут ведь нет никого, кто сделал бы это за тебя. Там были заводы, а вот – институт: тут никого не бывает вечером. Поэтому ты уж мне помоги сегодня, нога. Ты ведь меня не предашь, как эти… Мы казним их завтра. Они будут молить, ползать на коленях – но им не будет пощады.

Звуки доносящиеся из за окна обладают

Онлайн-тезаурус с возможностью поиска ассоциаций, синонимов, контекстных связей и примеров предложений к словам и выражениям русского языка.

Справочная информация по склонению имён существительных и прилагательных, спряжению глаголов, а также морфемному строению слов.

Сайт оснащён мощной системой поиска с поддержкой русской морфологии.

  • ЖАНРЫ 359
  • АВТОРЫ 252 439
  • КНИГИ 575 270
  • СЕРИИ 21 280
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 526 534

В детстве счастлив потому, что думаешь так, вспоминая его. Вообще, счастье – это воспоминание. Когда ты был маленький, тебя выпускали гулять на целый день, и можно было ходить по всем коридорам, заглядывать куда угодно и забредать в такие места, где ты мог оказаться первым человеком после строителей. Сейчас это стало тщательно охраняемым воспоминанием, а тогда – всего-то: идешь по коридору и тоскуешь, что опять начинается зима и за окном будет почти все время темно, сворачиваешь, на всякий случай ждешь, пока по примыкающему коридору угромыхают две матерящиеся овчины, и еще раз сворачиваешь в дверь, которая всегда закрыта, а сегодня вдруг нараспашку. Что-то светится в конце коридора. Оказывается, вдоль стены здесь идут две толстенные трубы, покрытые штукатуркой и даже побеленные. А в конце, там, где виден свет и откинут железный люк, видишь огромный агрегат синего цвета, который мелко-мелко сотрясается и гудит, а за ним – еще два таких же, и никого вокруг: можно хоть сейчас спуститься по лестнице и оказаться в этом магическом объеме, содрогающемся от собранной в нем силы. Не делаешь этого только потому, что за спиной в любой момент могут запереть дверь, – и идешь назад, мечтая попасть сюда когда-нибудь еще. Потом, когда начинаешь попадать сюда каждый день, когда уход за этими никогда не засыпающими металлическими черепахами становится номинальной целью твоей жизни, часто тянет вспомнить, как увидел их в первый раз. Но воспоминания стираются, если пользоваться ими часто, поэтому держишь это – о счастье – про запас.

Другое воспоминание, которым почти не пользуешься, тоже связано с покорением пространства. Кажется, это было раньше: один из боковых коридоров, зимний день (окна уже синеватые – начинает смеркаться), тишина во всем огромном здании – все на работе. Похоже, что действительно никого нет – это видно по тому, как выглядит все вокруг. Взрослые изменяют окружающее, а сейчас полутемный коридор необычайно загадочен, весь в каких-то тенях – даже немного страшно. Свет еще не включили, но скоро уже должны, и можно позволить себе очень редкое удовольствие – бег. Сначала разгоняешься от пожарной доски в темном тупике коридора (очень странная доска – на ней нарисованы масляной краской топор, багор и ведро), некоторое время виляешь по коридору, наслаждаясь свободой и легкостью, с которой можешь заставлять стены наклоняться, приближаться или удаляться – и все это из-за крошечных команд, которые даешь своему телу. Но самое потрясающее, конечно, – это поворот направо, в короткое колено коридора, кончающееся затянутым проволочной сеткой окном. Уже метров за двадцать до угла забираешься к левой стене, а когда напротив мелькает фанерная дверца с надписью ПК-15Щ, отделяешься от стены и, вписываясь в длинную дугу, сильно наклоняешься вправо – вот эти-то несколько секунд, когда почти повисаешь правым боком над плитами пола, и дают ни с чем не сравнимую свободу. Потом легко пролетаешь остаток коридора и, вложив пальцы в проволочные ячейки, выглядываешь в окно: уже темно, и над забором, на столбах которого торчат высокие снежные папахи, горит несколько холодных синих фонарей.

Звуки, доносящиеся из-за окна, обладают совершенно иной природой, чем те, которые рождаются где-нибудь в коридоре или за перегородкой. Разница не столько в свойствах самого звука – громкий он или тихий, резкий или приглушенный, – сколько в том, что его одушевляет. Почти все звуки производятся людьми, но те, что возникают внутри огромного здания, воспринимаются как урчание в кишечнике или хруст суставов огромного организма – словом, не вызывают интереса из-за своей привычности и объяснимости. А то, что прилетает из-за окна, – почти единственное свидетельство существования всего остального мира, и кажется, звук оттуда необыкновенно важен. Звуковая картина мира тоже успела сильно измениться со времен детства, хотя ее главные составляющие – все те же. Вот обычный заоконный звук; далекие звонкие удары железа о железо, по сравнению с пульсом – реже раза в два-три. У них очень интересное эхо: кажется, что звук доносится не из какой-то одной точки, а сразу со всей дуги горизонта. Самое первое, чем был этот бой, – еще в те времена, когда можно было спать после общего подъема, – это шкалой времени или даже внешней точкой опоры, по отношению к которой вечерние разборки и утренний мордобой взрослых приобретали необходимую протяженность и последовательность. Позже этот размереный звон превратился в стук мирового сердца и оставался им до тех пор, пока кто-то не сказал, что это забивают сваи на стройплощадках. Еще среди звуков можно выделить гудение далеких машин, вой маневрового тепловоза на сортировочной, голоса и смех (очень часто – детский), гул самолетов в небе (в нем есть что-то доисторическое), шум, порождаемый ветром, и, наконец, лай собак. Говорят, что когда-то существовал такой способ сноситься с сидящим в соседней камере (в камерах сидели по одному – даже не верится, что так могло быть): сидящий в первой камере начинал определенным образом стучать в стену, зашифровывая в последовательности ударов свое сообщение, а из соседней камеры ему отвечали, пользуясь тем же кодом. Это, видимо, легенда – какой смысл разрабатывать особый язык, когда можно прекрасно обо всем поговорить, встретившись на общих работах? Но важна идея – передача сути через комбинацию самого что ни на есть простого, вроде доносящихся через стену ударов. Иногда думаешь – если бы наш Создатель захотел с нами перестукиваться, что бы мы услышали? Наверное, что-то вроде далеких ударов по свае, забиваемой в мерзлый грунт, – непременно через равные интервалы, тут неуместна никакая морзянка.

Чем ты взрослее, тем незамысловатее этот мир, и все же в нем есть много непонятного. Взять хотя бы два квадрата неба на стене (неба, если сидеть на нижнем лежаке, а с верхнего видны еще верхушки далеких толстых труб). Ночью в них появляются звезды, а днем – облака, вызывающие очень много вопросов. Облака сопровождают тебя с самого детства, и их столько уже рождалось в окнах, что каждый раз удивляешься, встречаясь с чем-то новым. Вот, например, сейчас в правом окне висит развернутый розоватый (уже скоро закат) веер из множества пушистых полос – словно от всей мировой авиации (кстати, интересно, как видят мир те, кто мотает свой срок в небесах), а в левом небо просто расчерчено в косую линейку. Получается, что сегодня та бесконечно далекая точка, откуда дует ветер, как раз напротив правого окна. Наверняка это что-то значит, и тебе просто неизвестен код – вот оно, перестукивание с Богом. Здесь не ошибешься. Точно так же не ошибешься насчет смысла происходящего, когда на глухой ноябрьской туче появляется размытое пятно, бледный неправильный треугольник (ты уже видел его летним утром на кирпичах возле своего лица), и из его центра сквозь быстро летящие полосы тумана светит солнце. Или – летом – красный, вполнеба холм над горизонтом (только с верхних нар). Раньше существовало много вещей и событий, готовых по первому твоему взгляду раскрыть свою подлинную природу – собственно, почти все вокруг. Когда по рукам пошла фотография тюрьмы, сделанная снаружи (предположительно с каланчи над зоной кондитерской фабрики), было не очень понятно, чем так потрясены старые зеки – неужели в их жизни нет более удивительного? Вечерний кусок плохого торта, знакомая вонь из параши и наивная гордость за возможности человеческого разума. А можно перестукиваться с Богом. Ведь отвечать ему – значит просто чувствовать и понимать все это. Вот так и думаешь в детстве, когда мир еще строится из простых аналогий. Только потом понимаешь, что переговариваться с Богом нельзя, потому что ты сам и есть его голос, постепенно становящийся все глуше и тише. С тобой, если вдуматься, происходит примерно то же, что и с чьим-нибудь криком, долетающим до тебя со двора, где играют в футбол.

Что-то творилось с миром, где ты рос, – каждый день он чуть-чуть менялся, каждый день все вокруг приобретало новый оттенок смысла. Начиналось все с самого солнечного и счастливого места на земле, где живут немного смешные в своей привязанности к кирзовым сапогам и черным ватникам люди – смешные и тем более родные; начиналось с радостных зеленых коридоров, с веселой игры солнца на облупившейся проволочной сетке, с отчаянного щебета ласточек, устроивших себе гнездо под крышей жестяного цеха, с праздничного рева ползущих на парад танков – хоть их и не видно за забором, умеешь по звуку определять, когда идет танк, а когда самоходка; с дружного хохота взрослых, встречающего некоторые из твоих вопросов; с улыбки натыкающегося на тебя в коридоре охранника; с виляния хвоста подбегающей к тебе огромной овчарки. Потом самое лучшее место понемногу блекнет: начинаешь замечать трещины на стенах, тяжелую вонь из пищеблока, неприятную именно своей ежедневностью; начинаешь догадываться, что и за родильным забором со свежезашпаклеванными выщербинами существует какая-то жизнь, – словом, с каждым новым днем все меньше вопросов по поводу твоей настоящей судьбы остается без ответа. А чем меньше остается скрытого от тебя, тем меньше взрослые склонны прощать тебе за твою чистоту и наивность; получается, что просто видеть этот мир уже означает замараться и соучаствовать во всех его мерзостях – а по вечерам в тупиках коридоров и темных углах камер бывает много страшного. И вот из зыбкого тумана забывающегося детства выплывает – как при наведении фокуса – понимание того, что ты родился и вырос в тюрьме, в самом грязном и вонючем углу мира. И когда ты окончательно понимаешь это, на тебя начинают в полной мере распространяться законы твоей тюрьмы. Но и что из этого? Дело в том, что мир придуман не людьми – как бы они ни мудрили, они не в состоянии сделать жизнь последнего зека хоть сколько-нибудь отличной от жизни самого начальника хозяйственной части. И какая разница, что является поводом, если вырабатываемое душами счастье одинаково? Есть норма счастья, положенного человеку в жизни, и что бы с ним ни происходило, этого счастья не отнять. Говорить о том, что хорошо и что плохо, можно, если по меньшей мере знаешь, кем и для чего сконструирован человек.

В детстве счастлив потому, что думаешь так, вспоминая его. Вообще, счастье – это воспоминание. Когда ты был маленький, тебя выпускали гулять на целый день, и можно было ходить по всем коридорам, заглядывать куда угодно и забредать в такие места, где ты мог оказаться первым человеком после строителей. Сейчас это стало тщательно охраняемым воспоминанием, а тогда – всего-то: идешь по коридору и тоскуешь, что опять начинается зима и за окном будет почти все время темно, сворачиваешь, на всякий случай ждешь, пока по примыкающему коридору угромыхают две матерящиеся овчины, и еще раз сворачиваешь в дверь, которая всегда закрыта, а сегодня вдруг нараспашку. Что-то светится в конце коридора. Оказывается, вдоль стены здесь идут две толстенных трубы, покрытых штукатуркой и даже побеленных. А в конце, там, виден свет и откинут железный люк, внизу что-то рокочет, и когда осторожно нагибаешься над люком, видишь огромный агрегат синего цвета, который мелко-мелко сотрясается и гудит, а за ним – еще два таких же, и никого вокруг: можно хоть сейчас спуститься по лестнице и оказаться в этом магическом объеме, содрогающемся от собранной здесь силы. Не делаешь этого только потому, что за спиной в любой момент могут запереть дверь, – и идешь назад, мечтая попасть сюда когда-нибудь еще. Потом, когда начинаешь попадать сюда каждый день, когда уход за этими никогда не засыпающими металлическими черепахами становится номинальной целью твоей жизни, часто тянет вспоминать, как увидел их в первый раз. Но воспоминания стираются, если пользоваться ими часто, поэтому держишь это – о счастье – про запас.

Другое воспоминание, которым почти не пользуешься, тоже связано с покорением пространства. Кажется, это было раньше: один из боковых коридоров, зимний день (окна уже синеватые: начинает смеркаться), тишина во всем огромном здании – все на работе. Похоже, что действительно никого нет – это видно по тому, как выглядит все вокруг. Взрослые изменяют окружающее, а сейчас полутемный коридор необычайно загадочен, весь в каких-то тенях – даже немного страшно. Свет еще не включили, но скоро уже должны, и можно позволить себе редкое удовольствие – бег. Сначала разгоняешься от пожарной доски в темном тупике коридора (очень странная доска – на ней нарисованы масляной краской топор, багор и ведро), некоторое время виляешь по коридору, наслаждаясь свободой и легкостью, с которой можешь заставлять стену наклоняться, приближаться или удаляться – и все из-за крошечных команд, которые даешь своему телу. Но самое потрясающее, конечно, – это поворот направо, в короткое колено коридора, кончающееся затянутым проволочной сеткой окном. Уже метров за двадцать до угла забираешь к левой стене, а когда напротив мелькает фанерная дверца с надписью ПК-15Щ, отделяешься от стены и, вписываясь в длинную дугу, сильно наклоняешься вправо – вот эти-то несколько секунд, когда почти повисаешь правым боком над плитами пола, и дают ни с чем не сравнимую свободу. Потом легко пролетаешь остаток коридора и, вложив пальцы в проволочные ячейки, выглядываешь в окно: уже темно, и над забором, на столбах которого торчат высокие снежные папахи, горит несколько холодных синих фонарей.

Звуки, доносящиеся из-за окна, обладают совершенно иной природой, чем те, которые рождаются где-нибудь в коридоре или за перегородкой. Разница не только в свойствах самого звука – громкий он или тихий, резкий или приглушенный, – сколько в том, что его одушевляет. Почти все звуки производятся людьми, но те, что возникают внутри огромного здания, воспринимаются как урчание в кишечнике или хруст суставов огромного организма – словом, не вызывают интереса из-за своей привычности и объяснимости. А то, что прилетает из-за окна, – почти единственное свидетельство существования всего остального мира, и каждый звук оттуда необыкновенно важен. Звуковая картина мира тоже успела сильно измениться со времен детства, хотя главные ее составляющие – все те же. Вот обычный заоконный звук: далекие звонкие удары железа о железо, по сравнению с пульсом – реже раза в два-три. У них очень интересное эхо: кажется, что звук доносится не из какой-то одной точки, а сразу со всей дуги горизонта. Самое первое, чем был этот бой, – еще во времена, когда можно было спать после общего подъема, – это шкалой времени или даже внешней точкой опоры, по отношению к которой вечерние разборки и утренний мордобой взрослых приобретали необходимую протяженность и последовательность. Позже этот размеренный звон превратился в стук мирового сердца и оставался им до тех пор, пока кто-то не сказал, что это забивают сваи на стройплощадках. Еще среди звуков можно выделить гудение далеких машин, вой маневрового паровоза на сортировочной, голоса и смех (очень часто – детский), гул самолетов в небе (в нем есть что-то доисторическое), шум, порождаемый ветром и наконец лай собак. Говорят, что когда-то существовал такой способ сноситься с сидящим с соседней камере (в камерах сидели по одному – даже не верится, что так могло быть): сидящий в первой камере начинал определенным способом стучать в стену, зашифровывая в последовательность ударов свое сообщение, а из соседней камеры ему отвечали, пользуясь тем же кодом. Это, видимо, легенда – какой смысл разрабатывать особый язык, когда можно прекрасно обо всем поговорить, встретившись на общих работах? Но важна идея – передача сути через комбинацию самого что ни на есть бессмысленного, вроде доносящихся через стену ударов. Иногда думаешь – если бы наш Создатель захотел с нами перестукиваться, что бы мы услышали? Наверное, что-то вроде далеких ударов по свае, забиваемой в мерзлый грунт, – непременно через равные интервалы, тут неуместна никакая морзянка.

Людмила Петрушевская, Ольга Трифонова и др. — Детский мир (сборник)

Звуки, доносящиеся из-за окна, обладают совершенно иной природой, чем те, которые рождаются где-нибудь в коридоре или за перегородкой. Разница не столько в свойствах самого звука – громкий он или тихий, резкий или приглушенный, – сколько в том, что его одушевляет. Почти все звуки производятся людьми, но те, что возникают внутри огромного здания, воспринимаются как урчание в кишечнике или хруст суставов огромного организма – словом, не вызывают интереса из-за своей привычности и объяснимости. А то, что прилетает из-за окна, – почти единственное свидетельство существования всего остального мира, и кажется, звук оттуда необыкновенно важен. Звуковая картина мира тоже успела сильно измениться со времен детства, хотя ее главные составляющие – все те же. Вот обычный заоконный звук; далекие звонкие удары железа о железо, по сравнению с пульсом – реже раза в два-три. У них очень интересное эхо: кажется, что звук доносится не из какой-то одной точки, а сразу со всей дуги горизонта. Самое первое, чем был этот бой, – еще в те времена, когда можно было спать после общего подъема, – это шкалой времени или даже внешней точкой опоры, по отношению к которой вечерние разборки и утренний мордобой взрослых приобретали необходимую протяженность и последовательность. Позже этот размеренный звон превратился в стук мирового сердца и оставался им до тех пор, пока кто-то не сказал, что это забивают сваи на стройплощадках. Еще среди звуков можно выделить гудение далеких машин, вой маневрового тепловоза на сортировочной, голоса и смех (очень часто – детский), гул самолетов в небе (в нем есть что-то доисторическое), шум, порождаемый ветром, и, наконец, лай собак. Говорят, что когда-то существовал такой способ сноситься с сидящим в соседней камере (в камерах сидели по одному – даже не верится, что так могло быть): сидящий в первой камере начинал определенным образом стучать в стену, зашифровывая в последовательности ударов свое сообщение, а из соседней камеры ему отвечали, пользуясь тем же кодом. Это, видимо, легенда – какой смысл разрабатывать особый язык, когда можно прекрасно обо всем поговорить, встретившись на общих работах? Но важна идея – передача сути через комбинацию самого что ни на есть простого, вроде доносящихся через стену ударов. Иногда думаешь – если бы наш Создатель захотел с нами перестукиваться, что бы мы услышали? Наверное, что-то вроде далеких ударов по свае, забиваемой в мерзлый грунт, – непременно через равные интервалы, тут неуместна никакая морзянка.

Чем ты взрослее, тем незамысловатее этот мир, и все же в нем есть много непонятного. Взять хотя бы два квадрата неба на стене (неба, если сидеть на нижнем лежаке, а с верхнего видны еще верхушки далеких толстых труб). Ночью в них появляются звезды, а днем – облака, вызывающие очень много вопросов. Облака сопровождают тебя с самого детства, и их столько уже рождалось в окнах, что каждый раз удивляешься, встречаясь с чем-то новым. Вот, например, сейчас в правом окне висит развернутый розоватый (уже скоро закат) веер из множества пушистых полос – словно от всей мировой авиации (кстати, интересно, как видят мир те, кто мотает свой срок в небесах), а в левом небо просто расчерчено в косую линейку. Получается, что сегодня та бесконечно далекая точка, откуда дует ветер, как раз напротив правого окна. Наверняка это что-то значит, и тебе просто неизвестен код – вот оно, перестукивание с Богом. Здесь не ошибешься. Точно так же не ошибешься насчет смысла происходящего, когда на глухой ноябрьской туче появляется размытое пятно, бледный неправильный треугольник (ты уже видел его летним утром на кирпичах возле своего лица), и из его центра сквозь быстро летящие полосы тумана светит солнце. Или – летом – красный, вполнеба холм над горизонтом (только с верхних нар). Раньше существовало много вещей и событий, готовых по первому твоему взгляду раскрыть свою подлинную природу – собственно, почти все вокруг. Когда по рукам пошла фотография тюрьмы, сделанная снаружи (предположительно с каланчи над зоной кондитерской фабрики), было не очень понятно, чем так потрясены старые зэки – неужели в их жизни нет более удивительного? Вечерний кусок плохого торта, знакомая вонь из параши и наивная гордость за возможности человеческого разума. А можно перестукиваться с Богом. Ведь отвечать ему – значит просто чувствовать и понимать все это. Вот так и думаешь в детстве, когда мир еще строится из простых аналогий. Только потом понимаешь, что переговариваться с Богом нельзя, потому что ты сам и есть его голос, постепенно становящийся все глуше и тише. С тобой, если вдуматься, происходит примерно то же, что и с чьим-нибудь криком, долетающим до тебя со двора, где играют в футбол.

Что-то творилось с миром, где ты рос, – каждый день он чуть-чуть менялся, каждый день все вокруг приобретало новый оттенок смысла. Начиналось все с самого солнечного и счастливого места на земле, где живут немного смешные в своей привязанности к кирзовым сапогам и черным ватникам люди – смешные и тем более родные; начиналось с радостных зеленых коридоров, с веселой игры солнца на облупившейся проволочной сетке, с отчаянного щебета ласточек, устроивших себе гнездо под крышей жестяного цеха, с праздничного рева ползущих на парад танков – хоть их и не видно за забором, умеешь по звуку определять, когда идет танк, а когда самоходка; с дружного хохота взрослых, встречающего некоторые из твоих вопросов; с улыбки натыкающегося на тебя в коридоре охранника; с виляния хвоста подбегающей к тебе огромной овчарки. Потом самое лучшее место понемногу блекнет: начинаешь замечать трещины на стенах, тяжелую вонь из пищеблока, неприятную именно своей ежедневностью; начинаешь догадываться, что и за родильным забором со свежезашпаклеванными выщербинами существует какая-то жизнь, – словом, с каждым новым днем все меньше вопросов по поводу твоей настоящей судьбы остается без ответа. А чем меньше остается скрытого от тебя, тем меньше взрослые склонны прощать тебе за твою чистоту и наивность; получается, что просто видеть этот мир уже означает замараться и соучаствовать во всех его мерзостях – а по вечерам в тупиках коридоров и темных углах камер бывает много страшного. И вот из зыбкого тумана забывающегося детства выплывает – как при наведении фокуса – понимание того, что ты родился и вырос в тюрьме, в самом грязном и вонючем углу мира. И когда ты окончательно понимаешь это, на тебя начинают в полной мере распространяться законы твоей тюрьмы. Но и что из этого? Дело в том, что мир придуман не людьми – как бы они ни мудрили, они не в состоянии сделать жизнь последнего зэка хоть сколько-нибудь отличной от жизни самого начальника хозяйственной части. И какая разница, что является поводом, если вырабатываемое душами счастье одинаково? Есть норма счастья, положенного человеку в жизни, и что бы с ним ни происходило, этого счастья не отнять. Говорить о том, что хорошо и что плохо, можно, если по меньшей мере знаешь, кем и для чего сконструирован человек.

Предметы не меняются, но что-то исчезает, пока ты растешь. На самом деле это «что-то» теряешь ты, необратимо проходишь каждый день мимо самого главного, летишь куда-то вниз – и нельзя остановиться, перестать медленно падать в никуда – можно только подбирать слова, описывая происходящее с тобой. Возможность смотреть в окна – не самое главное в жизни, но все же расстраиваешься, когда тебя перестают выпускать в коридор – уже почти взрослый и к празднику получишь кирзовые сапоги и ватник. Из множества когда-то доступных панорам для постоянного пользования остается всего одна (из обоих окон под чуть разными углами видно то же самое), любоваться которой можно, только прислонив короткую лавку к стене и встав на ее край; двор, окруженный невысоким бетонным забором, два ржавых автобуса – скорее уже останки, похожие на мертвых ос, пустые внутри желтые оболочки; длинное здание соседней тюрьмы под полукруглой коричневой крышей; дальше уже совсем далекие тюрьмы и небо, занимающее всю остальную часть четырехугольного проема. То, что видишь каждый день много лет, постепенно превращается в памятник тебе самому – каким ты был когда-то, – потому что несет на себе отпечаток чувств уже почти исчезнувшего человека, появляющегося в тебе на несколько мгновений, когда ты видишь то же самое, что видел когда-то он. Видеть – на самом деле значит накладывать свою душу на стандартный отпечаток на сетчатке стандартного человеческого глаза. Раньше в этом дворе играли в футбол, падали, вставали, били по мячу, а сейчас остались только ржавые автобусы. На самом деле с тех пор, как ты начал ходить на общие работы, ты слишком устаешь, чтобы внутри ожило хоть что-то, способное сыграть в футбол на твоей сетчатке. Но какая бы всенародная смена белья ни ждала впереди, уже никому не отнять у прошлого того, что видел кто-то (бывший ты, если это хоть что-нибудь значит), стоя на качающейся лавке и глядя в окно: несколько человек перекидывают друг другу мяч, смеются – их голоса и удары ног о кожу доносятся с небольшим опозданием; один неожиданно вырывается вперед – на нем зеленая майка, – гонит мяч к воротам из двух старых протекторов, бьет, попадает, исчезает из виду – и долетают крики игроков. Удивительно. В этой же камере жил когда-то маленький зэк, видевший все это, а сейчас его уже нет. Видно, побеги иногда удаются, но только в полной тайне, и куда скрывается убежавший, не знает никто, даже он сам.

Онтология детства — Викицитатник

Логотип Википедии

«Онтология детства» — философско-сатирический рассказ Виктора Пелевина 1991 года.

Обычно бываешь слишком захвачен тем, что происходит с тобой сейчас, чтобы вдруг взять и начать вспоминать детство. Вообще жизнь взрослого человека самодостаточна и — как бы это сказать — не имеет пустот, в которые могло бы поместиться переживание, не связанное прямо с тем, что вокруг. Иногда только, совсем рано утром, когда просыпаешься и видишь перед собой что-то очень привычное — хотя бы кирпичную стену, — вспоминаешь, что раньше она была другой, не такой, как сегодня, хотя и не изменилась с тех пор совершенно.

Самое удивительное, конечно, — это солнце. Главное — даже не ослепительное пятно в небе, а идущая от окна полоса воздуха, в которой висят пушистые пылинки и мельчайшие скрученные волоски. Их движения до того округлы и плавны (в детстве, кстати, видишь их рой издалека с удивительной ясностью), что начинает казаться, будто есть какой-то особенный маленький мир, живущий по своим законам, и то ли ты сам когда-то жил в этом мире, то ли ещё можешь туда попасть и стать одной из этих сверкающих невесомых точек. И опять: на самом деле кажется совсем не это, но иначе не скажешь, можно только ходить вокруг да около. Просто видишь вокруг себя замаскированные области полной свободы и счастья. У солнца есть потрясающая способность выделять в том немногом, чего оно может коснуться, переходя из верхнего угла первого окна в нижний угол второго, всё самое лучшее. Даже обитая железом дверь сообщает про себя что-то такое, что понимаешь — бояться того, что может появиться из-за неё, не стоит. Да и вообще бояться нечего, говорят полосы света на полу и на стенах. В мире нет ничего страшного. Во всяком случае, до тех пор, пока этот мир говорит с тобой, потом, с какого-то непонятного момента, он начинает говорить тебе.

Обычно в детстве просыпаешься от утренней ругани взрослых. Они всегда начинают день с ругани, сквозь продолжающийся сон их речь кажется странно растянутой и вязкой, и отлично чувствуешь по их интонациям, что и те, кто орет, и те, кто оправдывается, на самом деле совершенно не испытывают тех чувств, которые стараются выразить своими голосами. Просто они тоже недавно проснулись, ещё не совсем очухались от увиденного во сне — хоть ничего уже и не помнят — и стараются побыстрей убедить себя и других, что утро, жизнь, несколько минут на сборы — всё это на самом деле. А когда им это удается, они приходят в зацепление друг с другом. Последние утренние сомнения исчезают, и они уже стараются найти в аду, куда они только что с такой стремительностью въехали, места поуютней. И от ругани переходят к шуткам. И то, что у них всех общая судьба, становится несущественно, раз есть минимальные различия, которые они научились видеть, — и уже не важно, что они все здесь подохнут, важно, что кто-то спит наверху и далеко от окна. Главное, что ты понимаешь всё это ещё совсем маленьким, когда никак не сумел бы выразить этого вслух, — понимаешь по голосам взрослых, которые долетают до тебя сквозь утренний полусон. И это кажется удивительным и странным — но тогда весь мир ещё удивителен, всё в нём странно. А потом уже тебя поднимают вместе со всеми.

Сначала взрослые нагибаются откуда-то сверху и подносят к тебе растянутое в улыбке лицо. Видимо, в мире действует закон, заставляющий их улыбаться, обращаясь к тебе, — улыбка, понятно, деланная, но ты понимаешь: зла тебе сделать не должны. Лица у них стремные: изрытые, в пятнах, с щетиной. Чем-то похожие на луну в окне — так же много деталей. Взрослые очень понятны, но сказать про них почти нечего. Часто бывает пакостно от их пристального внимания к твоей жизни. Вроде бы они не требуют ничего: на секунду отпускают невидимое бревно, которое несут всю жизнь, чтобы с улыбкой нагнуться к тебе, а потом, выпрямившись, опять взяться за него и понести дальше — но это только на первый взгляд. На самом деле они хотят, чтобы ты стал таким же, как они, им надо кому-нибудь перед смертью передать свое бревно. Не зря же они его несли. По вечерам они собираются по нескольку человек и кого-нибудь бьют — тот, кого избивают, обычно очень тонко подыгрывает тем, кто бьет, и за это его бьют чуть слабее.

Когда начинаешь читать, ещё не текст направляет твои мысли, а сами мысли — текст. Обрыв проходит всегда по самому интересному месту, и если узнаешь из кусочка газеты, как зал апплодисментами встретил товарищей такого-то и такого-то, начинаешь думать, что эти двое — очень крутые люди, раз даже их товарищей специально встречают какими-то апплодисментами. И вот закрываешь глаза и начинаешь представлять себе этих товарищей и апплодисменты, и успеваешь прожить целую маленькую жизнь, совершенно скрытую от сидящих на соседних парашах. И всё это из-за куска газеты размером со сторону чайной пачки, со следом подошвы кирзача. А если в руки попадет настоящая книга, это уже ни с чем не сравнишь.

Надо совсем повзрослеть, чтобы понять, насколько неинтересно и убого всё то, что ты успел столько раз перечитать.

В детстве счастлив потому, что думаешь так, вспоминая его. Вообще, счастье — это воспоминание.

Но воспоминания стираются, если пользоваться ими часто, поэтому держишь это — о счастье — про запас.

Звуки, доносящиеся из-за окна, обладают совершенно иной природой, чем те, которые рождаются где-нибудь в коридоре или за перегородкой. Разница не только в свойствах самого звука — громкий он или тихий, резкий или приглушенный,— сколько в том, что его одушевляет. Почти все звуки производятся людьми, но те, что возникают внутри огромного здания, воспринимаютеся как урчание в кишечнике или хруст суставов огромного организма — словом, не вызывают интереса из-за своей привычности и объяснимости. А то, что прилетает из-за окна,— почти единственное свидетельство существования всего остального мира, и каждый звук оттуда необыкновенно важен. Звуковая картина мира тоже успела сильно измениться со времен детства, хотя главные её составляющие — всё те же.

Иногда думаешь — если бы наш Создатель захотел с нами перестукиваться, что бы мы услышали? Наверное, что-то вроде далёких ударов по свае, забиваемой в мёрзлый грунт,— непременно через равные интервалы, тут неуместна никакая морзянка.

Чем ты взрослее, тем незамысловатее этот мир, и всё же в нем есть много непонятного.

Раньше существовало много вещей и событий, готовых по первому твоему взгляду раскрыть свою подлинную природу — собственно, почти все..

А можно перестукиваться с Богом. Ведь отвечать ему — значит просто чувствовать и понимать всё это. Вот так и думаешь в детстве, когда мир ещё строится из простых аналогий. Только потом понимаешь, что переговариваться с Богом нельзя, потому что ты сам и есть его голос, постепенно становящийся всё глуше и тише.

Что-то творилось с миром, где ты рос,— каждый день он чуть-чуть менялся, каждый день все вокруг прибретало новый оттенок смысла. Начиналось все с самого солнечного и счастливого места на земле, где живут немного смешные в своей привязанности к кирзовым сапогам и черным ватникам люди — смешные и тем более родные, начиналось с радостных зеленых коридоров, с веселой игры солнца на облупившейся проволочной сетке, с отчаянного щебета ласточек, устроивших себе гнездо под крышей жестяного цеха, с праздничного рева ползущих на парад танков — хоть их и не видно за забором, умеешь по звуку определять, когда идет танк, а когда самоходка, с дружного хохота взрослых, встречающего некоторые из твоих вопросов, с улыбки натыкающегося на тебя в коридоре охранника, с виляния хвоста подбегающей к тебе огромной овчарки. Потом самое лучшее понемногу блекнет: начинаешь замечать трещины на стенах, тяжелую вонь из пищеблока, неприятную именно своей ежедневностью, начинаешь догадываться, что и за родимым забором со свежезашпаклеванными выщербинами существует какая-то жизнь, — словом, с каждым новым днём всё меньше вопросов по поводу твоей настоящей судьбы остается без ответа. А чем меньше остается скрытого от тебя, тем меньше взрослые склонны прощать тебе за твою чистоту и наивность, получается, что просто видеть этот мир уже означает замараться и соучаствовать во всех его мерзостях — а по вечерам в тупиках коридоров и темных углах камер бывает много страшного. И вот из зыбкого тумана забывающегося детства выплывает — как при наведении фокуса — понимание того, что ты родился и вырос в тюрьме, в самом грязном и вонючем углу мира. И когда ты окончательно понимаешь это, на тебя начинают в полной мере распространяться законы твоей тюрьмы.

Дело в том, что мир придуман не людьми — как бы они ни мудрили, они не в состоянии сделать жизнь последнего зэка хоть сколько-нибудь отличной от жизни самого начальника хозяйственной части. И какая разница, что является поводом, если вырабатываемое душами счастье одинаково? Есть норма счастья, положенного человеку в жизни, и что бы ни происходило, этого счастья не отнять. Говорить о том, что хорошо и что плохо, можно, если по меньшей мере знаешь, кем и для чего сконструирован человек.

Предметы не меняются, но что-то исчезает, пока ты растёшь. На самом деле это «что-то» теряешь ты, необратимо проходишь каждый день мимо самого главного, летишь куда-то вниз — и нельзя остановиться, перестать медленно падать в никуда — можно только подбирать слова, описывая происходящее с тобой.

То, что видишь каждый день много лет, постепенно превращается в памятник тебе самому — каким ты был когда-то, — потому что несет на себе отпечаток чувств уже почти исчезнувшего человека, появляющегося в тебе на несколько мгновений, когда ты видишь то же самое, что видел когда-то он. Видеть — на самом деле значит накладывать свою душу на стандартный отпечаток на сетчатке стандартного человеческого глаза.

Предложения со словосочетанием ДОНОСЯЩИЕСЯ ЗВУКИ

Неточные совпадения

А когда падает на дно ущелья, звук до нас уже не доносится. Некоторое время он лежал не шевелясь, прислушиваясь к доносящимся сверху звукам. Никто никогда не слышал от старика ни единого слова и никто никогда не переступал порога его жилища, из которого порой среди ночи доносятся странные скрежещущие звуки и запах не то серы, не то фосфора. Несмотря на стену из стекла, невнятные звуки дикой вакханалии, называемой искусством, и сюда доносились. По звукам, доносившимся снаружи, можно было догадаться, что охранники несут вахту вокруг грузовика. Снегопад так и не кончился, ничего вокруг не разглядишь, но сквозь белые хлопья, прыгающие в воздухе, до него доносился всё тот же звук, и он сразу вспомнил, где слышал его раньше. Чуть позже шелест повторился, вслед за ним в пение птиц и насекомых, доносившееся снаружи ангара сквозь алюминиевую обшивку, вплёлся еле уловимый звук осторожных шагов. Судя по звуку за шторами, доносившемуся из открытой форточки, дождь и не думал стихать. Но затем до ушей взволнованных зрителей, которые ловили каждый звук из проклятого дома, вначале едва слышно, а далее более отчётливо стал доноситься стон — хриплый, протяжный вой тяжело раненного человека. Они вышли в коридор. Кругом стояла тишина, но откуда-то доносились странные, слабо хрипящие звуки. Но им было хорошо вместе и без разговоров; подружки прислушивались к звукам, доносившимся снаружи. Изредка с той стороны доносились пронзительный свист и монотонные ноющие звуки, которые заставляли идущих впереди и сзади отряда вооружённых инсектов беспокойно озираться по сторонам. Он идёт по пустынной лужайке, на звуки гитары накладывается пение, доносящееся со стороны компании. Словно сквозь туман доносились до него звуки гимна смерти; его глаза были устремлены на маленькие золотые чаши в руках жрецов и жриц. — Какие странные звуки доносятся из-под одеяла, друг мой! Чем дальше она шла, тем тише становились доносившиеся снаружи звуки гуляний и священных церемоний. Из мастерской доносились чарующие и всепобеждающие звуки аргентинского танго. Это была игра света, и звуков, и запахов покосившихся полосатых, как леденцы, шатров, и смеха, взрывы которого, как пушечные выстрелы, доносились с петляющих между шатрами дорожек. Я долго не засыпал, прислушиваясь к доносящимся снаружи звукам. На болотах живут загадочные существа и растут кривые деревья, там даже воздух замирает, а из-под зыбкой земли вырываются ядовитые газы и доносятся странные звуки, напоминающие чьи-то вздохи и стоны. И граф тоже слышал глухие звуки, доносившиеся с площади, и он тоже понял их смысл. Она упёрлась в стену из высоких кустарников, из-за которых и доносился непонятный звук. Звуки эти доносились из комнаты, носившей у нас название музыкальной. По ощущениям, царила глухая ночь, часа три, и ниоткуда не доносилось ни единого звука. Туман быстро сгущался и приглушал звуки близкой войны, доносящиеся с запада. Ещё дальше из наполненного эхом пространства вспомогательной аудиосистемы доносился размеренный гул: заседания комиссий, отрывистые звуки — проходили короткие конференции с представителями масс-медиа. Звук доносился из кухни. Дом стоял в стороне от других построек, и, поскольку оттуда в самое необычное время часто доносились странные звуки, должен был существовать доступ в него через подземные потайные ходы. Я стоял, замирая в ожидании, то и дело, прислушивался к звукам, доносившимся из-за массивной, покрытой облупившейся белой краской деревянной двери. Доносились ухающие звуки автопогрузчиков. Сквозь густую пелену начали, нарастая, доноситься далёкие звуки. Все эти звуки доносились из-за забора соседнего дома. Совершенно та же планировка, что и в батальоне: в широком коридоре очень мало дверей, что подразумевает наличие за ними обширных залов, откуда не доносилось ни звука. Я не пенял ему за бессонницу и не возражал против звуков музыки, которые доносились до моей спальни этажом выше. Какой-нибудь полузабытый уголок, запрятанный волшебницами вне доступа шумного света, — причудливое гнездо, прилепившееся к утёсам времени, куда вздымающиеся валы девятнадцатого века будут доноситься слабыми и далёкими звуками. Снаружи не доносилось ни звука — даже ветер не брякал металлическими ставнями, даже ночные птицы смолкли. С удивлением я заметил, что стало намного холоднее, ещё я постоянно слышал какой-то звук, похожий на продолжительный печальный вздох, который время от времени прерывался приглушёнными раскатами грома, доносившимися откуда-то сверху. Из-за прикрытой, высокой, широкой, стеклянной двери доносился до нас, пришельцев, нестройный гул голосов киношных, звяканье ложек и прочие характерные звуки, сопровождающие процесс поглощения пищи. Ветки хлестали по лицу, листья шуршали, со всех сторон и даже из-под земли доносились неясные, смазанные и оттого ещё более жуткие звуки. Ни одного звука не доносилось из этой вязкой темени, не было видно очертаний предметов и даже звёзд на небе, ни дуновения ветерка, ничего. Действительно, в них среда около собаки постоянно колеблется: появляются новые звуки, кто-нибудь пройдёт, стукнет, заговорит, с улицы доносится шум, дрожит стена от проехавшего экипажа, пробегают в окнах тени и т. Тем более что с соседнего балкона не доносилось ни звука, и это вселяло надежду, что хотя бы несколько часов она проведёт в одиночестве, к собственному удовольствию. Начиная с 24-й недели плод уже постоянно реагирует на шумы, он даже слышит голоса матери, отца, другие звуки, доносящиеся извне. Это был не подполковник — звук доносился откуда-то снизу. Но, кроме шуршания довольно массивных листьев, никаких иных звуков не доносилось. Звук доносился от входной двери. С разных сторон доносились дикие пугающие звуки. Из-за стены не доносилось ни звука. Но сколько они ни прислушивались, оттуда не доносилось ни звука. Словно издалека доносились какие-то странные звуки — журчание воды и непонятное перешёптывание. Начали его искать, а из ванной доносилось его пение и звук льющейся воды. Даже из окна не доносилось ни звука. Только издали ещё доносился звон колокольцев и трубный звук, от которого девушке показалось, что сердце её превратилось в ледышку и провалилось куда-то в живот. Отовсюду доносятся какие-то звуки: то просто шорох, как будто пыль по полу катается, а то — душераздирающий скрежет, будто кто-то железными когтями в окно скребётся! Зрителям демонстрировался тёмный экран, а из динамиков периодически доносились причудливые гортанные звуки с претензией на поэзию. Звук стал тише, но продолжал доноситься до меня через равные промежутки времени. Из динамиков школьного радио доносилась негромкая, но леденящая душу музыка — такая, от которой у любой нормальной учительницы резко поднималось давление, а руки сами тянулись немедленно выключить звук. Ночь прошла спокойно, хотя из леса время от времени доносились ахающие и ухающие звуки, а порой и грохот осыпающихся камней. В современном мире было много интересного и забавного — электронная музыка, например, звуки которой нередко доносились откуда-то издалека. Если так рассуждать, то, скорее всего, доносились частые звуки от чего-то или кого-то бегущего). Грохот сотряс корабль и затем сменился оглушительным рёвом от первого залпа бортовых орудий, и тот, кто находился наверху и не заткнул уши, наверное, решил, что у него лопнули барабанные перепонки, и в течение нескольких дней после этого все звуки доносились до него как будто издалека. Ни звука не доносилось из-за двери, но вдруг в ней приоткрылось очень маленькое круглое отверстие, и в тусклом свете дальней луны я рассмотрел чей-то глаз. Когда во дворе набралось достаточное количество народу, ворота беззвучно закрылись, отрезав всякие звуки, доносившиеся с площади. Казалось бы, ни единого постороннего звука, только случайные крики охраны, доносящиеся снаружи. При малейшем подозрительном звуке, доносившемся до моего обострённого слуха, у меня сердце падало в пятки, я замирала, балансируя на кончиках пальцев, готовая в любую секунду броситься вниз к спасительному свету 1-го этажа. Да и звуки, надо сказать, на такой скорости сзади очень плохо доносятся. Атмосферу портили только странные ревущие звуки, доносящиеся сверху. Те же звуки теперь доносились и из телефонной трубки. Маркиз остановился перед дверью, ведущей в опочивальню жены, и прислушался. Оттуда доносились странные звуки, похожие на мявканье драчливого кота. Из комнаты снова не доносилось ни звука. Она не сразу поняла, что странные звуки, которые она изначально приняла за треск дров, были далеки от каминной тематики и доносились они определённо не из камина. Ни одного звука не доносилось из глубины в гидрофон. Нет, ни звука не доносилось из коридора. Оно внимательно улавливало вибрирующие звуки и ароматы, доносившиеся от сваленных в разные кучки вещей. Окна второго этажа дворца были ярко освещены, и из них доносились пронзительно-нежные, волнующие звуки полонеза. Причиной были звуки, доносящиеся из соседнего двора. Но этот новый звук не был порождён домом, несмотря на то, что доносился он откуда — то из его глубины. Разве не доносятся до вас шорохи, звуки, летящие сквозь столетия? Плотное облако полностью скрыло от глаз кусты, и оттуда не доносилось ни звука. Из первого прохода доносились приглушённые звуки, похожие на фальшивое пение. Доносившийся до слуха беглецов из лесной чащи лай на секунду прекратился, сменяясь звуком проточной воды и пением птиц. Из занавешенных окон лился свет, изнутри доносились приглушённые звуки голосов. Восхищённый этой картиной, я не сразу обратил внимание на тихие мелодичные звуки, доносящиеся, кажется, со всех сторон. Он вслушивался, отделив затылок от подушки, глушащей звуки. Но извне не доносилось ничего. В широких и высоких коридорах было пусто, шла какая-то там по счёту пара, звуков никаких не доносилось — в самом старом из всех университетских зданий школярский шум оставался за толстыми стенами и высокими двойными дверями аудиторий. В лесу было гораздо прохладнее, чем на поляне, и звуки из чащи доносились совсем другие: жужжали мухи, поскрипывали стволы деревьев, где-то поблизости журчал ручей. Хотя внучка стояла в двух шагах от аудитории, из той не доносилось ни звука, разве что скрип карандашей и шуршание линеек по бумаге, да изредка — стук упавшего ластика или негромкий кашель. До него доносился тонкий звук флейты среди изрытой кратерами красной поверхности базальтовой каменистой почвы. Птицы больше не пели, вокруг стояла тишина, только издалека доносился тихий неумолкающий звук. Звук не мог доноситься откуда-то издалека, плакали явно в доме. В трубке повисла долгая пауза, в течение которой, как можно было предположить по доносившимся оттуда неясным и приглушённым звукам, активно использовался носовой платок. С мостика до нижней палубы, от носа до кормы крик обошёл все отсеки субмарины. Этот вой напоминал звук, доносящийся из недр бушующего вулкана. Из комнаты дочери не доносилось ни звука. Несколькими минутами позже послышался звук взрыва, доносившийся из небольшого, почти неподвижного чёрного облака и продолжавший доноситься в течение пяти-шести минут. Вполне возможно, звук доносится не из-за окна, а совсем из другого места — по какому-нибудь маленькому воздушному ходу, который остался внутри кирпичной стены. С улицы доносились крики, визг тормозов, звуки разбитого стекла. Звуки доносились до ушей, словно сквозь вату. Какие-то звуки должны были доноситься. Пробегая через коридор, она оглядывалась назад, в её голове доносились странные звуки: «Спаси его». Из-под обрыва тоже не доносилось ни звука: рыба давно откормилась, а река катила свои воды бесшумно. Из комнатки не доносилось ни единого звука. Хотя… он находится высоко над ними, и, если в слухах есть хоть капля правды, они привыкли к странным шумам, доносящимся сверху, — зловещим звукам и крикам боли. Из состояния экономии энергии меня вывели какие-то необычные звуки, доносящиеся с улицы. Из глубины лагеря доносились приятные звуки какого-то струнного инструмента. Кто-то страдал… И звуки доносились из левого крыла замка, откуда-то сверху, куда вела узкая винтовая лестница. В доме царила тишина, ни из ванной, ни снизу не доносилось ни малейшего звука. Прохожий остановился и стал прислушиваться, откуда доносится этот тревожный звук. Ни звука не доносилось в этот ранний июльский час. Как раз в этот момент какофония доносившихся с соседних улиц звуков слегка стихла. Звуки доносились с кухни, где мои родители что-то бурно обсуждали, заглушая своими голосами работающий телевизор. Перепачканные в грязи, промокшие, одетые не по погоде, с ящиком в руках, из которого время от времени доносились угрожающие звуки, мы выглядели как бродячие цирковые артисты. Звуки доносились из-за полусгоревшего сарая. Сначала подумал, что опять наступил на что-то, но потом с ужасом понял, что звук доносится сзади. Оттуда веяло холодом и доносились странные звуки. При этом чутко прислушивалась к доносящимся из гостиной звукам… Вернее, к полному их отсутствию. За стеной располагался треугольный зал с круглой дырой люка в потолке, сквозь которую в зал сочился тусклый жёлтый свет и доносились уже знакомые звуки: всхлипы, пыхтение и какой-то непрерывный шелест. Неожиданно моё внимание привлекли звуки, доносившиеся из проезжавшей внизу полицейской машины: разговор шёл о моём убийце, о том, что луна и звёзды расположены соответствующим образом и вскоре он нанесёт новый удар. До них среди торжественной лесной тишины доносились какие-то хлёсткие удары, громкие вскрики и протяжные звуки заунывной песни. А теперь она спала, и так тихо, что из её комнаты не доносилось ни звука. Подобное расположение рядов обуславливало и хорошую акустику: звук прекрасно доносился до последних рядов. Из горла доносились булькающие звуки. Спустя некоторое время надзиратели услышали странный звук, доносившийся из николаевской одиночки. Вечером до англичан донеслись звуки ударов и жалобные крики, доносившиеся с пироги. Тишину нарушали лишь звуки шарканья по земле, доносящиеся из темноты. Из её комнаты не доносилось не звука, что само по себе уже радовало. Птицы, перепархивая с ветки на ветку, продолжали беспечно щебетать, но иных звуков не доносилось. Ещё очень юные, едва вышедшие из отрочества, они всей душой наслаждались и обстановкой ресторанного ужина, и ярким светом электрических ламп, и звуками оркестра, доносившимися из общего зала. Из-за занавесей кровати доносились какие-то странные звуки — то ли хихиканье, то ли всхлипы. — Он пошёл в лес на вырубку приглядеть нам дров и там его придавило старым деревом… — Она замолчала, опустила голову, глядя на упрятанный под стекло огонёк, слушая доносящиеся с улицы звуки. Сначала мне представилось, что слуги ослушались моего приказания, но вскоре я убедился, что звуки доносились спереди и были гораздо громче, чем бряцание уздечек. Из коридора не доносилось ни звука. Северный ветер «мельтеми» наконец стих; на море царил штиль и тихий, шелестящий звук лёгкого прибоя едва доносился в комнату через открытую балконную дверь. Из-за широко открытых дверей таверны не доносилось ни звука, в отличие от недавно встреченных ею, в которых даже сквозь плотно закрытые ставни и двери доносился гул множества голосов. Какие-то звуки всё же доносились — издали, на пределе слышимости. Поначалу картавый баюн сидел посреди прихожей и внимательно наблюдал за сокрытием улик, время от времени отвлекаясь на звук телевизора, доносящийся из гостиной. Иногда подслеповатой экономке удавалось разглядеть из окна кухни их лица и движения губ, судя по которым они оживлённо беседовали, а если окно было раскрыто, до её ушей доносились и неясные звуки голосов. Оттуда тоже доносился запах дыма и звуки готовящегося завтрака, но то звучали чужие песни. Резкие и громкие звуки, такие как лай собак или выстрелы, доносятся с самых неожиданных сторон, и не обязательно оттуда, где они рождаются. У силуэта были плечи, и они вздрагивали, голова с копной рыжих волос покоилась на худеньких коленках, звук доносился откуда-то из-под копны. Девушка вцепилась в перила, давая себе возможность перевести дыхание, и прислушалась — со второго этажа не доносилось ни звука… Однако на третьем этаже он остановился, услышав звуки, доносящиеся из давно уже пустовавшей библиотеки сына. Жизнь в монастыре начиналась рано, и он прислушивался к звукам, доносившимся с улицы: вот кто-то прошёл под окнами, и вновь всё стихло, затем послышались шаги в коридоре. Иногда из этой дали доносились неприятные звуки, то кто-то кричал, может быть, умирая под пытками, а то рычали звери, о которых он и думать не хотел. До меня начали доноситься разные звуки, похожие на топот множества копыт, шум крыльев и рык диких животных. Я больше не слышал звуков, доносившихся из городка: гула машин, людских разговоров, в общем, всего, что сопутствовало его пробуждению по утрам. Наконец сквозь крики и команды командиров, доносящиеся с противоположного склона, слышится другой звук, несущийся сверху, — некое посвистывающее шуршание. — Время от времени что-то стучит по стенам; звук доносится из столовой, которая, как я понимаю, находится на этом же этаже, на противоположной стороне здания. Он приложил ухо к двери — оттуда не доносилось ни звука. Странное поведение хозяев заставляло делать шаг мягче, невольно прислушиваться к доносящимся из-за стены звукам. С разных сторон доносились хлопающие, ухающие и скрипящие звуки, что-то шлёпало, трещало и падало — шум в большом кочевье обычно затихал не сразу после захода солнца, а когда сытые мужчины, наконец, добирались до женской половины и бросали остаток сил на продолжение рода. — Этот хамелеон вообще-то вытащил тебя из лап твоего кровожадного братика, — недовольно заметила я, машинально прислушиваясь к звукам, доносящимся из ванной. Но если вы войдёте в комнату с полной звукоизоляцией, в которой царит абсолютная тишина, вы внезапно услышите, как громко бьётся ваше сердце (вы даже представить себе не могли, что сердце так громко бьётся, кажется, будто этот звук доносится снаружи) и как циркулирует ваша кровь. На террасу обычно доносились все звуки городской жизни. Плёнка медленно крутилась, а я вспоминала звук раздвигающихся дверей лифта и тихие шаги, доносящиеся до меня, спускавшейся в это время по лестнице. Свечение диска через семь минут прекратилось, но из одного туннеля стал доноситься мощный низкий звук. Из пабов вообще не доносится ни звука. Меня удивило то, что, когда они на каноэ подошли к кораблю, единственными доносившимися до нас звуками были «Кря, кря, кря, кря», как у уток. Ему живо представилась высокая шляпа-цилиндр, из которой доносятся трубные звуки горна. Из-за двери сестринской, мимо которой она проходила, доносились какие-то звуки — значит, девочки ещё убирали со стола. Из конторы не доносилось ни звука, и в кабинете опять стал слышен непрестанный шум уличного движения. Сад возле него был ухоженный. Дверь и ставни закрыты. Изнутри не доносилось ни звука. Из моей комнаты доносятся чужеродные звуки. Из соседней комнаты, где сыщики оставили кукушку, не доносилось ни звука. С этих величественных вершин доносились чистые, волнующе-сладкие звуки. Они, казалось, были заняты какой-то игрой; то разделялись на отдельные группы, то рассыпались в пространстве, то группа налетала на группу, подымаясь вместе и опускаясь, соединяясь в самых причудливых комбинациях и разлетаясь опять; всё это происходило под звуки чудной музыки, доносившейся снизу, и напоминало фантастический танец сказочных пери. Звук доносился из той части кабинета, в которой стоял стол. Странный звук доносился откуда-то из глубины дома. Отовсюду доносились тихие, но отчётливые звуки: где-то топорами рубили дерево, где-то из речки набирали воду, где-то кто-то разговаривал. Из-за стен комнаты не доносилось ни звука, в маленькую приёмную не проникал шум ночного города. С улицы доносился шум: гул машин, звуки незнакомой речи… Сердце едва ощутимо саднило. Вслушивается — будто до него доносится чей-то голос или какой-то звук. Корабль окружал непроглядный мрак, откуда-то доносились странные звуки. До слуха его доносились только странные приглушённые звуки, похожие на урчание в животе. Мне не понравились звуки, доносившиеся из класса. Кто-то явно кого-то бил, причём очень жестоко. Изнутри не доносилось не только шума машин, но вообще ни одного звука; всё как вымерло. По правую сторону шли какие-то помещения вроде сараев — оттуда доносились страшные звуки: что-то живое, насильно запертое, билось, вздыхало, пыхтело и постанывало. Снаружи не доносилось ни звука. Из того коридора ещё довольно долго не доносилось ни звука. В доме стояла тишина; не доносилось никаких звуков, даже с улицы, однако это и не удивительно: мало кто выбрался из тёплых жилищ в такой туман. Из дальней комнаты доносятся какие-то звуки, в кухне в полном разгаре дружеский завтрак, и вы вовсе не удивитесь, обнаружив, что в столовой кипит жаркая дискуссия, возглавляемая чрезвычайно живой молодой парой в одежде красных оттенков. Да и ничего опасного вроде бы не происходило, никаких звуков не доносилось. Если не принимать во внимание грохота рок-музыки, доносящегося с девятого этажа, вечных скандалов за стеной слева, рёва младенцев за стеной справа и звуков нескончаемого ремонта на седьмом этаже, можно было бы сказать, что в комнате этой царила относительная тишина. С улицы доносятся все звуки, и тревожней всего звучит тишина. Каждый человек, каждое место, отведённое ему, — это гармоническое сочетание и нестройные звуки, мелодии и гармонии в песне жизни, и когда наступит золотое тысячелетие, то все разделят совершенство этой великой гармонии, звуки, полузвуки и диссонанс которой доносятся до нас уже сейчас. По звукам, доносившимся из соседней комнаты, я поняла, что её насилуют. Из темноты доносятся размеренные звуки, словно неопытный мясник с размаху втыкает нож в ещё тёплую тушу. Звуки доносились сверху, оттуда, куда вели лифты и марши открытой пожарной лестницы. Тишину вокруг нарушают звуки, доносящиеся с разных сторон. Колдунья то бледнела, то краснела и, как будто задыхаясь, открывала и закрывала рот, но оттуда не доносилось ни звука. Срезанные лучом лазера чёрные побеги хрустели под подошвами, сверху продолжал накрапывать моросящий дождь, внешние микрофоны скафандра передавали странные звуки, доносящиеся издали: создавалось впечатление, что сектор живёт своей собственной жизнью, — эти невнятные, глухие проявления, похожие на стонущие вздохи, заставляя пальцы крепче сжимать оружие. Сверху и впрямь не доносилось ни звука. Лёгкие звуки ясно раздавались в её тишине; из домов доносился шум домашней жизни, шаги прохожих слышались ещё задолго до появления их фигур. Из окон доносились обычные звуки многоквартирного дома — разговоры, музыка, телевизор, но он упорно высматривал своего преследователя, не дающего ему житья уже несколько лет. Доносящиеся из моей комнаты звуки она вполне могла принять за истерический плач. Из дома не доносилось ни звука. Ни одного звука не доносилось из огромного сооружения у них над головой.